уверен, что это неспроста, что эсэсовцы не от доброты своей остановили погоню, они готовят что-то еще более худшее.
Но что?
Иван с Джулией добежали до самого дна лощины, сквозь рододендрон продрались на другую ее сторону – невысокий, пологий склон-взлобок – и обессиленно поплелись наверх. Выветрившийся песчаник и колючки низкорослой травы вконец искололи их ноги, но теперь они не ощущали жесткости земли. Джулия то убегала вперед, то возвращалась, оглядываясь на немцев. Радость ее все возрастала по мере того, как они отходили от седловины. Однако унылый, обеспокоенный вид Ивана в конце концов не мог не обратить на себя ее внимания.
– Иванио, почему фурьёзо? Нёга, да? – обеспокоенно спросила она.
– Не нога...
– Почему? Ми будем жит, Иванио, ми убегаль...
Кажется, он уже догадался, в чем было дело. Не отвечая ей, Иван торопливо ковылял по взлобку, который дальше круто загибался вниз. Он скрывал их от немцев, это было хорошо, но... Они выходили из-за пригорка, и тут Джулия, наверное также о чем-то догадавшись, вдруг остановилась. Горы впереди расступились, на пути беглецов необъятным простором засинел воздух – внизу лежало мрачное ущелье, из которого, клубясь, полз к небу туман.
С вдруг похолодевшими сердцами они молча добежали до обрыва и отшатнулись – склон круто падал в затуманенную бездну, в которой кое-где серели пятна нерастаявшего зимнего снега.
Глава двадцать четвертая
Джулия лежала на каменном карнизе в пяти шагах от обрыва и плакала. Он не успокаивал ее, не утешал – сидел рядом, опершись руками на замшелые камни, и думал, что, наверное, все уже кончилось. Впереди и сбоку к ним подступал обрыв, с другой стороны начинался крутой скалистый подъем под самые облака, сзади, в седловине, сидели немцы. Получилась самая отменная западня – надо же было попасть в такую! Для Джулии это было слишком внезапно и мучительно после вдруг вспыхнувшей надежды спастись, и он теперь не уговаривал ее – не находил для этого слов.
Из пропасти несло промозглой сыростью, их разгоряченные тела начали быстро остывать; вокруг в скалах, словно в гигантских трубах, выл, гудел ветер, было облачно и мрачно. Но почему немцы не идут, не стреляют, столпились вверху на седловине – одни сидят, другие стоят, обступив полосатую фигуру безумного? Иван всмотрелся и понял: они развлекались. Раскуривая, тыкали в гефтлинга сигаретами – в лоб, в шею, в спину, – и гефтлинг со связанными руками вьюном вертелся между ними, плевался, брыкался, а они ржали, обжигая его сигаретами.
– Руссэ! Рэттэн! Руссэ![44] – летел оттуда истошный крик сумасшедшего.
Иван насторожился – сволочи, что они еще выдумали там? Почему они такие безжалостно- бесчеловечные и к своим и к чужим – ко всем? Неужели это только от душевной низости, ради забавы?
Похоже было, немцы чего-то ждали, только чего? Возможно, какой-либо подмоги? Но теперь ничто уже не страшно. Теперь явная финита, как говорит Джулия. Четвертый его побег, видимо, станет последним. Жаль только вот это маленькое человеческое чудо – эту черноглазую говорунью, счастье с которой было таким хмельным и таким мимолетным. Хотя он и так был благодарен случаю, который послал ему эту девушку в самые последние и самые памятные часы его жизни. После всего, что случилось, как это ни странно, умирать рядом с ней было все же легче, чем в ненасытной печи крематория.
Джулия, кажется, выплакалась, плечи ее перестали вздрагивать, только изредка подергивались от холода. Он снял с себя тужурку и, потянувшись к девушке, бережно укрыл ее. Джулия встрепенулась, пересилила себя, села и запачканными, в ссадинах кулачками начала вытирать заплаканные глаза.
– Плёхо, Иванио. Ой, ой, плёхо!..
– Ничего, не бойся! Тут два патрона, – показал он на пистолет.
– Нон счастья Джулия. Фина вита[45] Джулия, – в отчаянии говорила она.
Он неподвижно сидел на земле, неотрывно следя за немцами, и все внутри у него разрывалось от горя и беспомощности. Перед собственной совестью он чувствовал себя ответственным за ее судьбу. Только что он мог сделать? Если бы хоть немного доступнее был обрыв, а то проклятый, нависший над бездной карниз, за ним еще один, а дна так и не видно в мрачном тумане, даже не прослушивался шум потока. Опять же нога, разве можно удержаться на такой крутизне? И вот все это, собравшись одно к одному, определило их неизбежный конец.
– Руссэ! Рэттэн! Рэттэн! Руссэ! – слабо доносился из седловины голос безумного.
Джулия, увидев на седловине немцев, привстала на колени и вскинула маленькие свои кулачки:
– Фашисти! Бриганти! Своляч! Нэйман зи унс! Ну?[46]
На седловине примолкли, затихли, и ветер вскоре донес оттуда приглушенный расстоянием голос:
– Эй, рус унд гурен! Ми вас будет убиваль!..
И вслед второй:
– Ком плен! Бросай холодна гора. Шпацирен горяча крематориум!..
Лицо Джулии снова загорелось яростной злостью.
– Нейм! Нейм! – махала она кулачками. – Ком нейм унс! Нун, габен зи ангст?![47]
Немцы выслушали долетевшие до них сквозь ветер слова и один за другим начали выкрикивать непристойности. Джулия, злясь от невозможности ответить им в таком поединке, только кусала губы. Тогда Иван взял ее за плечи и прижал к себе. Девушка послушно припала к его груди и в безысходном отчаянии, как дитя, заплакала.
– Ну не надо! Не надо. Ничего, – неловко успокаивал он, едва подавляя в себе приступ злобного отчаяния.
Джулия вскоре затихла, и он долго держал ее в своих объятиях, горько думая, как здорово все началось и как нелепо кончается. Наверно, он абсолютный неудачник, самый несчастный из всех людей – не смог воспользоваться такой благоприятной возможностью спастись. Голодай, Янушка и другие сделали бы это куда лучше – добрались бы уже до Триеста и били бы фашистов. А он вот завяз тут, в этих проклятых горах, да еще, как волка, дал загнать себя в ловушку. Видно, надо было, как и взялся, рвать ту бомбу – пусть бы бежали другие. А так вот... И еще погубил Джулию, которая поверила в тебя, побежала за тобой, полюбила... Оправдал ты ее надежды, нечего сказать!
Он прижимал к груди ее заплаканное лицо, неясно, сквозь собственную боль ощущая трепет ее рук на своих плечах. Это вместе с отчаянием по-прежнему вызывало в нем невысказанную нежность к ней.
Потом Джулия села рядом, поправила рукой растрепанные ветром волосы:
– Малё, малё волёс. Нон большой волёс. Никогда!
От горя он только стиснул зубы. Рассудок его никак не мог примириться с неотвратимостью гибели. Но что сделать? Что?
– Иванио, – вдруг оживившись, воскликнула она. – Давай манджаре хляб. Есть хляб!
Она достала из кармана остатки хлеба и с неожиданно вспыхнувшей радостью в заплаканных глазах разломила его пополам:
– На, Иванио.
Он взял большой кусок, но на этот раз не стал делиться, уравнивать порции – теперь это не имело смысла. С наслаждением они проглотили хлеб – последний остаток своего запаса, который берегли до Медвежьего хребта. И тут Иван с новой остротой почувствовал неизбежность конца. Странно, но с этим куском вдруг исчезла последняя надежда выжить – съев его, они тем самым как бы подытожили все свои жизненные заботы, и теперь осталось только одно – прожить недолгие минуты и умереть. Ивана снова охватила тоска при мысли о напрасной трате стольких усилий и в такое время! Ребята на востоке уже освободили родную землю, вышли за границы Союза, идут сюда, и он уже не встретит их, хотя так рвался навстречу...
Джулия бросала полные отчаяния взгляды на мрачные ущелья, то и дело посматривала на тех, вверху, что не уходили, сидели, караулили их тут.
– Иванио! Где ест Бог? Где ест Мадонна? Где ест справьядливость? Почему нон кара фашизм? –