добродетели ее неизреченны на языках человеческих. И так хранил он любовь свою в молчании.
Монсеньор Доминик сразу ухватил рациональное зерно.
– Очевидно, что второй любил свою возлюбленную во столько раз сильнее, чем первый – свою, сколько ударов делает в среднем сердце человека за час.
– Прости меня, отче, за эти числа, – смущенно улыбнулся Изамбар. – Я привык все иллюстрировать числами, забывая о том, что они порой слишком отвлекают от самого предмета… Это не математическая задача, отче. Это притча. Впрочем же, и не вполне притча. Здесь нет ни конца, ни морали, как нет их в любви. Любовь беспричинна и бесконечна. И как все бесконечное, она неизмерима. Поэтому и не говорится, чья любовь больше. Просто первый влюбленный не мог вместить любви своей, ибо сердце его не расширялось. И вот, он говорит друзьям о прелестях возлюбленной своей. Что станет с ним и любовью его, как ты разумеешь, отче?
– Не знаю, Изамбар, дитя мое, – пожал плечами епископ. – Спроси это у того, кому случалось любить женщину.
– Когда юноша похваляется перед друзьями возлюбленной своей, любовь его уже не есть неизреченная тайна, а всего лишь история, доступная чужим ушам и языкам. И если не раскроет влюбленный юноша сердца своего, любовь уйдет от него с шумом молвы, как вода уходит в песок, и забудется, как всякая молва. Иначе – второй влюбленный. Он бережно хранит любовь в сердце своем, лелеет ее, как садовник – дерево. Любовь растет, расширяя сердце. Сердце же человеческое расширяется всегда через муку. Но счастлив хранящий на устах печать. Ибо золота молчания он не меняет на серебро слов. И любовь его уподобится неразменной монете.
Изамбар подошел к окошку своей кельи и встал в падающем на него тонком луче света, сам тоненький и гибкий, как стебелек. Движения его гармонировали с голосом – в них была созвучная мелодика.
– Но, дитя мое, не забывай о том, что все тайное становится явным, – заметил монсеньор Доминик, глядя в сказочные глаза, на солнце вдруг засверкавшие чистой бирюзой.
– Я не забыл, отче, – отозвался Изамбар легко и просто. – Ведь со мной это случилось. – Он улыбнулся. – Я знал, что так будет.
– Если я верно понял твою притчу, умолчание Filioque, в котором тебя уличили, означает не его отрицание, но выражает глубину твоего почтения к тайне исхождения Духа Святого. Я уловил мысль?
– Ты умен, отче, – наклонил голову Изамбар.
– Ты тоже отнюдь не глуп, – поспешил подхватить епископ. – Так считают все в этой обители. И я, признаюсь тебе честно, просмотрев кое-что из оставленного тобой в библиотеке, скажу больше – ты потрясающе умен и талантлив, Изамбар. Так объясни мне ради Бога, что помешало тебе защищаться и отвести от себя обвинение?
– Но, отче мой, ведь я монах! – сказал тогда Изамбар, и епископ видел, что он искренне удивлен подобной мыслью. – А монах не оправдывается и не защищается. Так меня учили, когда я еще только собирался стать монахом. И я принял это в свое сердце. Когда монаха обвиняют – он целует землю, когда монаха хотят бить – он ложится на нее. Монах не судит о том, справедливо ли с ним поступают. Он свободен от этого.
– Но ведь всему же есть предел, дитя мое! – заметил монсеньор Доминик.
– Прости меня, отче, но это не так, – с живостью возразил Изамбар. – Любовь бесконечна. И Сам Господь – беспредельная тайна. А если ты знаешь математику, в ней есть понятие бесконечного множества. Есть прямая – она бесконечна…
Епископ глубоко вздохнул. Он понял, кто перед ним. Изамбар был истинным, чистейшей воды мистиком, какие встречаются именно среди математиков. Математика до такой степени оттачивает в этих людях рациональное, что другая, иррациональная половина их существа высвобождается вослед, уже не зная никаких ограничений. А геометрия и сама по себе способна служить источником вдохновения для мистика, завороженного ее всеобъемлющими очевидностями.
– К тому же в моем молчании, отче, больше, чем просто умолчание, – продолжал Изамбар, оправдывая епископские догадки. – Это принцип, на котором я стою и буду стоять до конца.
– То есть, дитя мое, для тебя принципиально важно непроизнесение этого одного-единственного слова в тексте Credo. Произнесение же его имело бы далеко идущие последствия, внося разлад в твою совесть и нарушая твою связь с истиной. Так?
– Так, отче.
– От тебя же требовали именно произнесения данного слова. И требование по-прежнему в силе.
– Да, отче.
– И ты снова готов отправиться в яму и лечь под плети?
– Да, – ответил тихий чистый голос, и глаза Изамбара на миг потемнели, словно тень пробежала по ним. – Тебе дана власть, отче. Прикажи, чтоб меня сожгли. Но если ты предашь меня в руки отца настоятеля… Все начнется с начала. Ну что же, ведь я монах!
Этот человек даже не помышлял о спасении. И не испытывал страха перед смертью. Впрочем, и не мудрено после пережитого им ужаса ямы. Но он соглашался вернуться даже туда – вот что ужаснуло самого монсеньора Доминика.
– Изамбар, послушай меня! – почти взмолился епископ. – Я ведь обещал тебе мою защиту. Я сказал, что хочу тебе только блага. Повторяю вновь, что не желаю тебе страданий ни плотских, ни душевных.
– Ты добр ко мне, отче, – Изамбар одарил монсеньора Доминика самой открытой и теплой улыбкой. – И доброта твоя дорога в очах Господних. Ты сам не знаешь, сколь дорога! Мне же дорога Любовь Господа, дивная и беспредельная. А потому не стану противиться мукам, дабы расширилось сердце мое.
– Неужели ты хочешь страдать, Изамбар? – спросил епископ упавшим голосом.
– Я хочу приять дар Господа, – был ответ. – Ибо каждый дар Господа – одна из граней Любви Его. В страдании – дар совершеннейший. Теперь я знаю это.
– Я верю тебе, – сказал монсеньор Доминик после паузы и не без усилия. – Но я хочу понять тебя. Объясни мне, Изамбар, дитя мое, что это за дар.
– Дар нельзя объяснить, – снова улыбнулся Изамбар. – Его можно лишь принять.
– Ну, хорошо, – епископ тяжело вздохнул. – Пусть так. Оставим это пока. Вернемся к твоему принципу. Будь добр, объясни мне хотя бы его. Что стоит за твоим умолчанием, кроме почтения к божественной тайне и готовности к страданию? Ты не должен уклоняться от ответа, Изамбар. Я знаю, что ты владеешь логикой и искусством доказательства. Я взываю к твоему разуму и к твоей щедрости. Мне важно понять тебя и твой принцип. Окажи мне милость. Я не шучу, Изамбар, поверь мне…
Монсеньор Доминик бессильно развел руками, не зная, что еще сказать.
– Я понимаю, отче, – легко согласился Изамбар, делая движение навстречу собеседнику. – И я постараюсь объяснить тебе как можно лучше. Только это не так просто… Точнее, это достаточно просто, если обратиться к математике. Прости меня, отче: именно к математике, но не к богословию.
– Лично я никогда не находил противоречий между богословием и математикой, – заверил монсеньор Доминик. – Поэтому отбрось всякое смущение сразу и говори так, как тебе проще и привычнее. Тем более что для меня и предпочтительней именно математическое объяснение, ибо, скажу честно, Изамбар, твои геометрические идеи чрезвычайно меня заинтересовали.
– Я догадался, – признался Изамбар. – Еще тогда, когда ты вошел сюда в первый раз. Я расскажу и объясню тебе все, что ты захочешь. Но это касается только математики. Поскольку она интересует тебя прежде всего, тебе стоит согласиться на мое условие. А оно таково: не пытайся узнать обо мне больше, чем я могу сказать. И еще прошу тебя, отче, не надейся спасти меня. Если я смогу поделиться с тобой знаниями, которых тебе недостает, – пусть это будет моим даром. Ты ничего мне не должен.
– Но Изамбар! Твое второе условие невыполнимо! – искренне запротестовал монсеньор Доминик. – Как человек и тем более как епископ, я обязан попытаться! Оставь мне надежду! Ты молод, у тебя светлый ум… Будет обидно, если… – он запнулся.
– Ты невнимательно меня слушаешь, – грустно заметил Изамбар. – Соберись с мыслями, отче, иначе ты не поймешь моих формул, которые, догадываюсь, интересуют тебя больше всего. Условие я поставил только одно. Второе – просьба. Я всего лишь прошу не жалеть меня и не чувствовать себя в долгу передо мной. Ты ведь сам хочешь, чтобы я начал со своего принципа. Имей в виду, что я молчал бы о нем, если бы ты не попросил у меня объяснений. Как только я начну говорить, ты поймешь, что обязан сжечь меня. Именно