чтобы ты понял: в том, что со мной делали, нет никакого зла. Так только кажется со стороны. Это подобно тому, как вид стереометрических фигур искажается при переносе на плоскость. Искажение и есть зло. Конечно, мне делали очень больно, так, что каждый раз я почти умирал, но от этого мое сознание не стало плоским. Совсем напротив. И теперь, только теперь передо мной начал по-настоящему раскрываться истинный смысл геометрии, как и смысл моего молчания. Благодаря тому, что со мной сделали… Так где же здесь зло? Это великое благо и бесконечная Любовь моего Бога. Поэтому я прошу у тебя прощения за то, что не принимаю твоей помощи и не хочу спасаться от божественной Любви, в которой исчезнет моя плоть.
Когда он говорил это, глаза его опять стали спокойными и ясными. В них не было столь хорошо знакомого монсеньору Доминику характерного лихорадочного блеска, обычного для жаждущих пострадать за веру. Епископу так надоели все эти мученики; он давно раскусил их и видел насквозь. Они искали случая блеснуть своим мужеством и, если мечта осуществлялась, впадали в неизлечимый экстаз.
Изамбар был другой. По епископским понятиям, он сочетал в себе несочетаемое: остроумие и сердечную кротость, логику и наивность. И наивность ученого монаха более всего беспокоила монсеньора Доминика, она обезоруживала и возмущала его одновременно. Слушая рассуждения математика, епископ не мог забыть о том, что этого тонкого и умного человека сравняли с землей, лишили человеческого облика, заставив ползать на четвереньках, смердеть и кормить червей, а человек этот говорил лишь об искажении видимости – ему и в голову не приходила мысль о чудовищном унижении его достоинства. И сейчас он стоял перед епископом на коленях.
– Давай, наконец, условимся, Доминик, – продолжал Изамбар просительно, – условимся заранее: я уже осужден и приговорен.
– Но Изамбар!
– Я не встану, пока ты не скажешь «да». Или уходи вовсе, и пусть меня снова бьют. А может быть, ты пошлешь в город за палачом? Тебе виднее, как следует поступать с упорствующими в ереси монахами. Но тогда я возвращаюсь к моему молчанию, и ты не услышишь от меня больше ни слова. Твое согласие для меня равносильно прощению. Оно будет означать, что ты сможешь наконец забыть хоть на время, что ты богослов. Тебе это нужнее, чем мне. Мы сможем говорить с тобой как люди, на одном языке, о геометрии, о числах, о звездах, о Вселенной, о Жизни – обо всем. Как ты хотел, Доминик… Все, что для этого нужно, – согласиться сжечь меня. Согласиться и забыть.
– Забыть? Как же можно об этом забыть, Изамбар?! – воскликнул епископ. – Тем более если я соглашусь!
– Очень просто, – улыбнулся математик. – Ведь это будет потом, а не прямо сейчас. Как дети, которым взрослые запрещают ходить далеко от дома. Но дети нарушают этот запрет, потому что хотят узнать и увидеть неизвестное. Они не боятся заблудиться и не думают о том, что их накажут, потому что им интересно, а все остальное не в счет. Это – настоящее! О будущем думает тот, кто уже потерял настоящее. Считай, что я приглашаю тебя в путешествие. Мне нужно лишь твое
Епископ взял теплую узкую ладонь в свою и думал о том, что эти пальцы невероятно чувствительны и развиты и, пожалуй, по меткому выражению библиотекаря, в самом деле воспитаны струнами; и о том, что Изамбар – левша и не скрывает этого от монсеньора Доминика, ибо все свои построения монах выполнял левой рукой с поистине захватывающей скоростью и точностью; и о том, что ладони у них обоих совпадают по длине; и еще о том, что если бы тогда, давно, когда его звали просто Доминик, человек с такими руками пригласил его с собой в путешествие, он пошел бы за ним не задумываясь хоть на край света…
– Встань, Изамбар. Я… согласен, – сказал он, и взор ему заволокло как будто дымом, едким и горьким, а обращенное к нему лицо монаха исказилось, расплылось, потеряло очертания. – Я говорю «да», раз ты так хочешь. Я бессилен перед тобой. Если я и буду с тобой спорить, то уже не как епископ и богослов. Ты ведь это хотел услышать?
Монсеньор Доминик скорее угадал, чем различил, как склонилась перед ним гладко остриженная голова, зато мягкое прикосновение сухих губ к своей руке почувствовал явственно.
Изамбар наконец поднялся.
– Так вот, Доминик… Прежде чем перейти к рассмотрению движения точки в пространстве и времени, нам следует разобраться с геометрией метафизической.
Все у тех же пифагорейцев сложилась традиция изображать числа в виде правильных равноугольных фигур, причем нечисло «один» и первочисло «два» такому изображению не поддаются, так что случай с треугольником вполне закономерен и оправдан, тем более что учение о числовой символике восходит опять же к Пифагору и усердно развивалось его последователями. Из этого раздела пифагорейской математики и вышла нумерология. История, Доминик, все та же, что с Троицей и Filioque у богословов: в начале все было ясно, емко и просто, но потом оно показалось слишком абстрактным, и решили, что нелишне кое-что пояснить и уточнить, и теперь, ты сам знаешь, единого учения о числе не существует. Астрологи и талмудисты высказывают пространные и по сути противоречащие друг другу характеристики одних и тех же чисел, и все это – из желания описать как можно подробнее, ничего не упустить из виду, провести параллели с известным и конечным. Поскольку такого рода уточнения всегда производятся с предельной серьезностью, они окончательно и бесповоротно вытесняют призрак абстрактного, даже намек на него как на последнее прибежище Смысла. Возвращаясь же к пифагорейскому учению о числе как к истоку, легко обнаружить в нем логическую основу, в свете которой и следует его рассматривать. Знаменитое «Все есть Число» не означает, что все подлежит вычислению. Пифагорейский взгляд на математику и мир – взгляд не утилитарный, но мистический. Знание о Числе позволяет прикоснуться к гармоническому принципу Вселенной; такое прикосновение возможно лишь в ясности ума и в смирении сердца, и оно не может не рождать в человеке еще большее смирение.
– Почему ты так считаешь, Изамбар?
– А как же иначе, Доминик? Ты видишь, как создано все сущее и даже словно бы понимаешь Принцип, но постичь его до конца невозможно, ибо в нем – Совершенство, а Совершенству нет предела; чем больше его постигаешь, тем более непостижимым оно предстает, и через него – Божественная Мудрость. И Красота!
– Например?
– Человек. По Пифагору, число человека – «пять». Именно здесь и заложен принцип, утраченный богословами. Пифагорейцы мыслили пятерку как сумму первого женского числа «два» и первого мужского числа «три». Учение о женских числах как четных и о мужских как нечетных прочно укоренилось в астрологии. Исходя из него, астрологи делят людей на лунариев и соляриев в зависимости от даты рождения, согласно принятой символике отождествляя Солнце – с мужским, а Луну – с женским началом, хотя, между прочим, на земле существуют языки, в которых Солнце женского рода, а Луна – мужского. Пифагорейская же идея вытекает из математических свойств самих чисел. Женское начало мыслится как число, делимое на два, то есть кратное своему первочислу, которое фактически является первочислом вообще по определению числа как суммы целых. Арифметика древних была наглядной, они складывали и делили в буквальном смысле; для греков же первичной была геометрия. Четность – числовое отображение геометрического принципа симметрии. Пифагорейцев интересовали правильные симметричные фигуры, абстрактные объекты идеального геометрического мира, отражающие закономерности мира воплощенного и помогающие научиться логике мышления. Симметрия как божественный принцип мироздания и пифагорейской планиметрии для воплощения нуждается в оси. Центр, или ось, опора, позволяющая совершить построение, есть начало мужское. Взгляни, Доминик, на мой первый чертеж: прямая равнорасположена относительно всех точек, лежащих на ней. Это полное слияние симметрии со своей собственной относительностью, слияние до неделимости, притом что прямая в принципе бесконечна. Так и в человеке слиты женское и мужское начала; хоть одно из них зримо воплощено в теле, а другое скрыто, они неделимы.
– Постой, Изамбар! Ты ведь отрицаешь двуначалие, – напомнил епископ.
– Совершенно верно. И, как и в случае с Filioque, я говорю о неделимости. Возможность разъять сумму на слагаемые предоставляет арифметика, но не геометрия. Пифагорова математика родом из геометрии, и геометрия – матерь алгебры, но не наоборот; последняя возникла из потребности анализа явлений,