Она снесла все с улыбкой на губах, но улыбка ее выглядела слегка натянутой. Стремясь ободрить ее, Изамбар сказал что-то, чего я не расслышал, и она ответила так же негромко, но, кажется, со странным, необычным выговором, который при пении и распевном чтении стихов не был столь заметен. Слуху Изамбара ее выговор сказал так много, что следующая обращенная к ней фраза прозвучала на языке, которого я не знаю, а она вскинула на него свои зеленые, как у кошки, глаза в счастливом изумлении, точно встретила за тридевять земель от дома родного брата. Он же взирал на нее так, как на него – благочестивые гальменские девицы, когда он возвращался домой, пропев псалмы мессы. Он никогда не замечал их влюбленных взоров.
Да, монсеньор, эти двое сразу зацепились глазами, и между ними протянулась невидимая ниточка. Я не знаю языка, на котором они говорили! Я не мог разобрать ни слова! Но я слышал, как он произносил ее имя, как сказал ей свое… Можно ли объяснить то, что случилось? А это случилось сразу, в один миг.
Чисто внешне смотреть там было не на что. Особа не первой молодости, можно сказать, даже толстуха, а в лице – усталость под маской насмешливости. По мне, не более чем потрепанная кошка, товар, от частого употребления потерявший и вид, и ценность, хоть, я слышал, ночи ее дороги.
Они оживленно беседовали на певучем языке, похожем и на щебетанье птиц, и на журчание ручья, оживляясь все больше, сияя, с удовольствием произнося имена друг друга, и она становилась совсем похожа на мурлыкающую кошку, а для него я не нахожу сравнения. Мне показалось, секрет был в ее голосе. Музыкальные уши Изамбара улавливали в нем нечто, о чем я мог лишь догадываться. Голос этой женщины обладал глубиной и мощью, а когда она говорила тихо, умело смягчая его, будто обертывая медь в уютный ласковый бархат, голос как бы рассеивался, смешиваясь с тишиной и ее обволакивая. Я уверен, она отлично знала силу своих чар и искусно ими пользовалась. Сам я никогда не принял бы за чистую монету кошачье мурлыканье куртизанки, чье искусство состоит в умении окрутить и свести с ума любого мужчину, между делом убедив, что и он ей нравится. Да надо и впрямь с Луны свалиться, чтобы верить такой женщине!
Изамбар забыл и обо мне, и об учителе – обо всем на свете. Он не замечал, что люди смотрят на него: старейшины, горожане, приезжие, гости и участники турнира… Он ворковал со знаменитой блудницей на виду у всех и, не таясь, отправился проводить ее до гостиницы, где она остановилась. Я последовал за ними и на этот раз был не одинок в своем нездоровом любопытстве.
Изамбар прощался с Витторией долго. По-моему, он даже опасался оставить ее из-за угроз, прозвучавших при вручении приза. Подозреваю, ей еще пришлось уговаривать его возвращаться домой. И она была права: я слышал, как во время их счастливой беседы в ратуше местные жители объясняли разгневанным гостям, кто такой Изамбар. Заступничество любимого ученика Волшебника Лютни перед «рыцарями лиры» даже за блудницу могло служить ей в Гальмене охранной грамотой – столь велико было всеобщее почтение к нашему учителю. Когда же Изамбар все-таки оставил ее, я твердо знал, что Витториа не уедет завтра и что они назначили встречу.
Так и было.
С рассветом стаи недовольных поэтов покинули постоялые дворы и разлетелись во все стороны, продолжая рассерженно чирикать, а город принялся обсасывать и переваривать происшествие. Поступок юного Орфея шокировал публику, но возмутил немногих – в Гальмене исстари гордились и вольностью, и любовью к справедливости. Сама куртизанка, как и ее флирт с наивным юношей, служил горожанам лишь поводом для острот, и пока еще не злых. Забить тревогу готовы были лишь благочестивые девицы, чья невинность не помешала им расслышать неровное дыхание своего кумира, признак собственной болезни, но на колокольню их никто бы не пустил. Обывателям куда приятнее иметь причину для сплетен, чем разделаться с нею разом и потерять навсегда.
Дело в том, монсеньор, что когда-то в Гальмене было полно гулящих женщин, наверное, больше, чем во всем остальном королевстве. Во времена гонений свободный город служил им убежищем. В конце концов их развелось столько, что честным женам и девицам не стало житья, а проповедники пророчили Гальмену участь Содома и Гоморры, крича об этом повсюду. Когда же пришла чума и перемерло полгорода, решили, конечно, что это Божий гнев, и принялись вешать куртизанок, пока не извели всех до единой. Говорят, правда, в тот страшный год и в других городах было не слаще… Так или иначе, с тех пор Гальмен пользуется у блудниц печальной славой, и они его не жалуют. А город, похоже, по ним уже соскучился. Так что рыжая бестия знала, куда ехала, и пришлась как раз ко времени. Она могла теперь преспокойно поселиться в Гальмене и жить припеваючи, промышляя блудом на радость изголодавшимся сладострастникам, не встречая ни притеснения властей, ни козней соперниц. А влюбив в себя лучшего ученика Волшебника Лютни, гордость города, она превращалась из продажной твари чуть ли не в музу. Я понял это сразу, как и всякий, кто удосужился обдумать тему всерьез. Но большинство горожан лишь потешались и веселились, а Изамбар, похоже, весь свой ум оставил на вчерашнем турнире.
Вечером после мессы наш Орфей отправился к Виттории в гостиницу, прихватив с собой лютню. Из окна комнаты, где они уединились, до полуночи слышались игра и пение. Когда все смолкло, не прошло и пяти минут, как Изамбар вышел на улицу. Я едва успел убраться с его дороги – он чудом меня не заметил. Я удивился, что блудница так просто отпустила от себя этого голубя. Звуки, которые я слышал, говорили сами за себя, ибо невозможно в одно время и перебирать струны, и прелюбодействовать. Рыжая бестия не спешила. Эта кошка могла бы слопать голубка в один присест, но тогда удовольствие было бы слишком коротко. Кошки, когда они не сильно голодны, предпочитают, прикогтив добычу и зная, что она уже не убежит, играть с нею долго. А эта играть любила и умела, причем во всех смыслах.
Я уже сказал, что в музыкальных способностях ей не откажешь. И тут в какой-то мере я мог понять Изамбара. Наш учитель был слишком ярким музыкантом и страстным человеком, и ученику, даже трижды гениальному, оставалось лишь следовать за ним. Изамбар делал это с восторгом и самозабвением, великолепно обыгрывая его темы, но с Витторией ему открывалась новая возможность. То, что я слышал в их первый вечер, было равноправным диалогом струн и голосов, причем голоса удивительно гармонировали, как нельзя более выгодно оттеняя друг друга. Было так, как если бы встретились высота и бездна и, глядясь друг в друга, постигали самое себя.
Да, я мог понять Изамбара как музыканта. Но это лишь одна сторона медали. Другая состояла в том, что Витториа была куртизанкой, скандально знаменитой, а значит, непревзойденной в искусстве куртуазной игры, и музыка составляла для нее лишь часть этого искусства. Музыку, наше божество, она использовала как средство вызывать любовь и создавать иллюзию взаимности. И хоть сам я уже не считал себя музыкантом, то, что она делала, было для меня неслыханным кощунством. Я ненавидел Изамбара за то, что он вызывал во мне любовь своей игрой и пением без всякого умысла; она делала с ним то же самое, но с расчетом, уверенно и умело, и он обожал ее без ненависти и без корысти. Он, с его болезненной чуткостью ко лжи, не замечал подвоха, который опять лежал на самой поверхности. Он тянулся к ее бездне, с трепетом внимал зову ее души, которую она без стыда и усилий выворачивала перед ним наизнанку своим голосом, и не мог понять простой вещи: куртизанки играют, но не любят, любовь для них – непозволительная роскошь. Это их правило, но не секрет – его знают все!
Так и началось, монсеньор. Кошка зацепила его своим когтем, и дурачок попался на крючок. Он приходил к ней с лютней каждый вечер; они играли и пели вместе. Хищница растягивала удовольствие, купаясь в лучах обожания невинного мальчика, упиваясь своей властью над его чистым сердцем, растоптав его ясный ум, теша свою гордыню мыслью о том, что целомудренные девицы из благородных семейств, те, которых он не удостоил и взгляда, предпочтя ее, презренную и порочную, до крови кусают свои нежные губки.
Меня поразило, что наш учитель смотрел на все это сквозь пальцы. Правда, он увлеченно сочинял и для лютни, и для органа. В ту весну из-под его пера вышли самые прекрасные хоралы и глоссы, какие мне только доводилось слышать. Я допускаю, что ревнивая муза требовала всего его внимания и не позволяла отвлекаться на болтовню вокруг. Ведь по всему городу – и на улицах, и в церкви, и в самом его доме – шептались, трещали и судачили об одном и том же, а имена Изамбара и Виттории повторялись так часто, что могли прожужжать до дыр даже глухие уши.
Я несколько раз порывался рассказать обо всем мастеру, пока этого не сделали другие, и сдерживался лишь из трепета перед его вдохновением. Когда он сочинял свою музыку, всякий, кто осмеливался отвлечь его, рисковал головой буквально, ибо в комнате учителя было полно тяжелых предметов. Но однажды «досточтимый» сам дал мне повод.
Как-то в полуденный час, проходя мимо учительской двери, на этот раз приотворенной, я был замечен и