И давно уже сбежались мои приятели-ребятишки. И бабы бросили загонять коров, и кой-кто из мужиков, кряхтя, сполз с крылечка, подчалил поближе.
— Федор Васильевич кровь свою проливал, чтоб Ванька, кого за назем считали, во главу… Ги-ге-мон! Мы на горе всем буржуям мировой пожар… Тебя, Тонька Коробов, сковырнули — меня выдвинули! Во как!..
Коробов расхохотался. Мой отец, пряча лицо, глухо, с угрозой произнес в землю:
— Ступай, шут, проспись!
— Иду, Федор Васильевич, иду… Сею менуту!.. Но не спать!.. Не-ет!.. Да здравствует наша родная советска власть!
Он зашатался вдоль улицы на подламывающихся ногах, развесив длинные руки, неестественно большеголовый от напяленной лохматой шапки, — нескладное насекомое. И к накаленно закатным крышам возносился его голос:
— Мы на горе всем буржуям!..
Мой отец сутулил плечи, смотрел в землю. Антон Коробов, ухмыляясь, выуживал из надорванной пачки новую папиросу «Пушка».
Люди, посмеиваясь, расходились. Мои приятели-ребятишки удрали за развеселым Ваней Акулей. Я не тронулся, не хотел бросать своего отца, почему-то мне было его жаль сейчас.
— Ох-хо-хо! И вышла из дыма саранча на землю, и дадена была ей власть, кою имеют скорпивоны… — В длинной, до колен, белой рубахе, сам длинный, прямой, бестелесный, но с тяжелым кирпичным черепом, стоял в стороне Санко Овин. — Царем над собою саранча поимела ангела бездны по имени Аваддон… И сказано дале: энто только одно горе, аще два грядет… Ох-хо-хонюшки! Аще два ждите… — Дед Санко постоял, качнулся раз, отдохнул немного, качнулся другой раз, с натугой переставил тяжелый валенок, пошел, опираясь на сучковатую клюку.
Лиловые сумерки обволакивали село.
Коробов первым нарушил молчание:
— «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем…» Когда что-то горит, акулькам весело — уж они, верь, доведут до пепла…
Отец не ответил, сидел словно каменный.
— Товарищ Смолевич поумней тебя будет.
Отец пошевелился и сказал негромко:
— Акулька много не спалит, а вот ежели б тебе волю дать…
— Мне б волю дать, я бы… великую Россию досыта накормил.
— И стал бы царем — на руках носи.
— Могёт быть.
По небу разлилось зеленое половодье, в нем стылым серебряным пузырьком висела блеклая звездочка. Село угомонилось, продолжал надрывно кричать дергач — таинственная птица, которую каждый слышит и никто не видит.
Коробов отбросил папиросу и встал:
— Прощай, Федор Васильевич. Мы еще усядемся вместе за красный стол… Хотя… ты прям, как дышло, такие не гнутся, да быстро ломаются. За красным столом я уж, верно, с товарищем Смолевичем посижу.
Коробов легко спрыгнул с крыльца, промаячил в темноте светлым кителем и растаял, но долго еще звучали в тишине прозрачно-звонкие, четкие шажочки. И по сей день я слышу их, и встает перед глазами статная, прямая фигура в летящей походочке — кулак, увильнувший от раскулачивания.
Отец зябко передернул плечами, тяжело поднялся:
— Пойдем в дом, Володька… Холодно что-то.
Шаги стихли. Кричал дергач.
На другой день по селу разносился громкий стук молотка о железо. Мирон Богаткин, босоногий, острозадый, ползал на карачках по крыше дома Антона Коробова и отдирал купленное у Вани Акули железо.
На другой стороне улицы стоял досужий люд, задрав головы на залатанный Миронов зад, судил:
— Неделю как и всего-то цинково корыто у него было.
— Растет репей.
— Прополют, нонче долго ли.
Самого Вани Акули средь досужих не было. Он после вчерашнего веселья отсыпался дома под грохот Миронова молотка. Во дворе на бревнышке, так, чтобы можно было видеть работающего Мирона, сидела серьезная жена Вани Акули, равнодушно лускала тыквенные семечки. Акуленковская ребятня, похожие друг на друга Анька, Манька, Ганька, Панька, тут же толкалась, радовалась вон сколько собралось народу возле их дома! Старший, Иов, был диковат, от людей прятался.
Кто-то радостно возвестил:
— Партия сюды идет!
— Сейчас объяснит Мирошке на пальцах.
— Эй, Мирон, гость к тебе — встречай!
Мой отец подошел вплотную к дому, задрал голову и, когда Мирон появился с очередным листом на краю крыши, приказал:
— Слазь, Мирон!
Мирон с грохотом сбросил лист, деловито высморкался, вытер черные пальцы о портки, ответил с достоинством:
— Некогда мне, Федор Васильевич, слазить. Говори уж так.
— Разговор-то крупный, Мирон, и не для всех.
— Чего таиться, чай, не за воровство журить меня собрался. Купленное забираю.
— Детей, дурак, без отца оставишь.
— Жалеешь!
— Жалею.
— Тогда и заступишься.
— Не смогу заступиться. Ни я, ни кто другой.
— Слабак, значится. Ну и не путайся. Я, может, денек первым человеком в селе пожить желаю.
— Сам же недавно кулаков клял, теперь в клятые лезешь.
— Нынче другое звание мне вышло — не нищеброд.
— Дом отымем, коней отымем и накажем по закону!
Мирон распрямился на крыше во весь рост, снова презрительно высморкался. Снизу под оттопыренной рубахой был виден его голый тощий живот.
— Отымете?.. Эт пожалте. Только помни, Федор, я убью тебя, когда ты руку к моим коням протянешь. Я не Тонька Коробов, я без хитростев… Ничегошеньки не боюсь. — Мирон повернулся спиной, стал на четвереньки и полез наверх.
В это время из сеней выполз Ваня Акуля, должно быть, проснулся от наступившей после грохота тишины. Без знакомой шапки на голове, с протертым острым темечком, опухший, трупно-зеленый, с затравленно бегающими глазками, он двинулся по двору, мучительно морщась, бережно неся на весу свои дрожащие руки.
— Ми-иро-он! — плачущим, детски слабеньким голоском позвал он. — Миро-он!
— Чего тебе? — недовольно отозвался Мирон с высоты.
— Дай еще на полдиковинки, Мирон.
— Допрежь надо было торговаться.