(счастливая любовь, неожиданный брак, богатство), либо об очень плохой (болезнь нервов и хандра, тоска, беременность, отчаяние и т. д.).
Так что к чему отнести ваше долгое молчание, дорогая Евгения Исааковна? Вдруг неожиданно прекратилась вся Ваша забота и Ваше участие, которое я чувствовал на себе. Почему-то Вы не сообщили мне, получили ли мою «Голубую книгу», которую я послал Вам тотчас в день выхода (начало февраля!). В общем, ожидаю от Вас ответа — как Вы живете и что делаете (в литературе)?»
Дороги мне и строки одного из писем Михаила Михайловича, где он благодарит меня за письмо:
«Последнее Ваше письмецо очень хорошее и доброе. И я не без радости прочитал его. И даже подумал, что Вы, кажется, и на самом деле ко мне исключительно добры. Я был к Вам до сих пор недоверчив, потому что думал, что за всем этим — Ваше женское сердце, склонное к фантазиям и к романтике. Но письмо Ваше такое рассудительное и умное, и оно написано настолько как-то в реальной жизни, что я начинаю о Вас по-другому думать…»
Я побывала в Ленинграде в марте 1958 года, видела Михаила Михайловича за три месяца до его смерти. Приехала я в Ленинград в плохом настроении. Михаил Михайлович был очень добр и внимателен ко мне и в длинном разговоре успешно развеял мой «пессимизм». Мне показался он оживленным, говорил о своих новых работах, о посещении его финской молодежью, о советских поэтах.
Светлое, высокое человеколюбие жило в душе этого замечательного человека и замечательного писателя. Я имела счастье попасть в его орбиту.
Когда в один июльский день в Москве я узнала о смерти Зощенко, мне показалось — вокруг стало темнее.
Впервые я увидел Михаила Михайловича Зощенко в редакции ленинградского юмористического журнала в 1926 году.
На Фонтанке, во дворе дома, где помещался банк, была маленькая дверь с дощечкой «Бегемот». На лестничной площадке третьего этажа стояла большая фигура добродушного, улыбающегося бегемота из папье-маше. А дальше в маленькой комнатке за столом сидел секретарь редакции Николай Николаевич Черний, с лицом, явно не допускающим никакого юмора.
«Бегемот» был любимым журналом ленинградцев, а имена его сотрудников — Анатолия д'Актиля, Владимира Воинова, Дмитрия Цензора, Владимира Тоболякова, Сергея Томского, Михаила Левитина, Игнатия Ломакина, Константина Мазовского — хорошо знали читатели.
Но первым и главным среди них было имя Михаила Зощенко.
Мне минуло в ту пору шестнадцать лет, я учился в последнем классе школы и втайне мечтал стать писателем. Что у меня было для этого? Почти ничего. Но в моем коленкоровом портфельчике лежало двадцать рассказов и сорок анекдотов. Можно ли было думать, что не напечатают хоть один?
С трудом преодолевая смущение, я вошел в редакционную комнату и сказал:
— Здрасьте…
— Добрый день, — ответил Черний.
Рядом с ним сидел высокий, худощавый человек, гладко причесанный на английский пробор, в блестяще начищенных ботинках и с глазами, в которых притаились хитринки. Он был безукоризненно одет и столь же безукоризненно вежлив и оказался знаменитым художником-карикатуристом Николаем Эрнестовичем Радловым.
— Мне бы хотелось видеть товарища Зощенко, — произнес я, замирая от ужаса.
— В настоящее время его нет в редакции, — ответил Радлов. — Но, может быть, мы можем его заменить?
— Зощенко заменить нельзя! — категорично заявил я и тут же понял, что совершил бестактность.
— Это, конечно, верно, — вежливо согласился Радлов, — мы тоже склонны так думать, но если вы принесли в редакцию свою рукопись, для этого не обязательно присутствие Зощенко. Мы тоже кое-что понимаем. Можно нам поверить.
И именно в эту минуту в комнату вошел скромный, мне даже показалось — немного застенчивый молодой человек в сером пальто и такой же кепочке.
— Здравствуйте, — сказал он. — Какие новости?
— Вот вам и незаменимый Зощенко, — сказал Радлов.
— Почему «незаменимый»? — спросил Михаил Михайлович.
— А это уж вам объяснит этот товарищ, — улыбнулся Черний, указав на меня.
— Объясните, — попросил Зощенко и провел меня в соседний небольшой кабинетик.
Я объяснил…
Михаил Михайлович снял пальто и повесил его на гвоздик за шкафом. Он был в скромном, не бросающемся в глаза пиджаке в клеточку. Из кармана выглядывал аккуратный белый платочек, воротничок белой рубашки был идеально отглажен. У него были удивительные глаза, темно-карие, глубокие, внимательно вглядывающиеся в вас, но не одними зрачками, а как-то всеми глазами полностью. Очень добрые и в то же время очень печальные были у него глаза.
Мы сели к столу, на котором лежало много рукописей. Зощенко молчал и с интересом меня разглядывал. Впоследствии я убедился, что так он смотрел на всех.
Я ждал, что он что-нибудь скажет, а он вежливо ждал, пока заговорю я. Наконец это, видимо, ему надоело, и он прервал молчание:
— Я вас слушаю.
И тогда я рассказал ему, как мечтал с ним встретиться, как хочу писать и как жажду быть напечатанным в «Бегемоте».
— Дайте что-нибудь почитать, — предложил он.
Я достал из портфельчика рассказ. Он назывался «Ося».
— Разница с тургеневским только в одной букве, — заметил Зощенко, — у Тургенева была «Ася».
И начал читать, быстро листая страницу за страницей.
Я сидел ни жив ни мертв.
— Рассказ не получился, — тихо промолвил Зощенко, кончив читать. — Такое ощущение, что вы сели его писать, еще не зная, как вы его напишете. Вы писали без плана. Правда?
— Правда, — согласился я.
— И вы были не слишком озабочены тем, что и как пишете. Что это у вас за фраза: «Она была девушкой в полном смысле этого слова»? Или вот: «Она смотрела в зеркало на свое лицо, нос, шею и плечи, пока не дошла до ручки». Вам это кажется остроумным? Поэтому вы и принесли этот рассказ в «Бегемот»?
Я молчал.
— Чего вы хотите? Писать или печататься?
— И то и другое, — честно признался я.
— Оставьте мне свои рукописи и приходите в следующую субботу в это же время.
В следующую субботу, когда я примчался в редакцию, в комнате сидели Зощенко, художник Б. И. Антоновский, полный, с лицом, похожим на улыбающуюся луну, карикатурист Б. Малаховский, весь заостренный, как бы нарисованный тонким пером, не выпускающий изо рта трубку, и писатель К. Мазовский, больше похожий на скромного патера, чем на писателя, пишущего смешное.