«…Я любил и люблю поныне «Серапионовых братьев». Мы были и учителями, и учениками друг у друга. Когда М. Горький познакомил меня с молодыми писателями «Серапионовыми братьями» из Дома искусств, я стал «серапионом» и принял шуточную кличку „брат алеут“».
Илья Александрович Груздев рассказывал мне, как всех их поразил в первый свой приход к ним Всеволод, какое впечатление произвел прочитанный им рассказ, начинающийся так: «В Сибири пальма не водится…». Рассказывал Илья Александрович и о реакции Михал Михалыча. Уже на второй встрече он сказал: «Не валяй дурака, Всеволод, а скажи прямо, какой университет ты окончил. Это ведь только Веня Каверин, утомленный своим образованием, поддается на твои факирские фокусы».
В письме литературоведу H. H. Яновскому Всеволод писал:
«…Например, я никак не могу согласиться, что взгляды группы «Серапионовы братья» так уж чужды нам. Во-первых, взгляды эти не представляли такую уж монолитную философию и единую эстетику, о которых, кстати сказать, мы знали тогда очень мало. «Серапионовы братья» были разные
Всеволод в «Истории моих книг» описывает:
«Жили мы почти голодно, почти дружно и почти весело. Мы собирались один раз в неделю. Мы были безжалостны друг к другу. Несешь рассказ и думаешь получить одобрение, порадоваться, а приходилось порой испытывать ужас и презрение к самому себе.
Не замечая ни испуга на лице автора, ни сострадания на лицах других «Серапионов», очередной оратор — особенно хорош был в этой роли Н. Никитин — «брат ритор» — обстоятельно разбирал, хвалил или дробил прочитанное. Слышался сердитый баритон Федина, радостный тенор Льва Лунца, и умоляюще сопел Шкловский — он хоть и не принадлежал к «серапионам», но был самым близким ходатаем и защитником. В. Шкловский, оглядев однажды наши голодные лица, сказал вполголоса и мечтательно:
— Хорошо бы приобрести мешок муки, поставить его в углу — и чтобы каждый приходил и брал себе, сколько ему нужно.
Мы были разные, то шумные, то тихие, то строптивые, — и литературу мы понимали по-разному, но все вместе мы полны были страстного желания совершенствоваться. Во имя этого мы были безжалостны к слабостям друг друга и приходили в кипящую радость при успехах.»
Я уже упомянула выдающуюся вежливость, скромность и щепетильность Михал Михалыча, иногда она оборачивалась анекдотически.
Всеволод часто вспоминал какие-то заветные «лакомства» своего детства и, пытаясь претворить воспоминания в действительность, неизменно испытывал разочарование.
Иногда то были сосульки из замороженного молока, а то так самодельная «жвачка», которую Всеволод изготовил, когда мы жили на даче во Влахернской. При этом изготовлении присутствовали дети и соседская девочка Варя. Свои дети, из уважения и польщенные доверием, покорно жевали прилипавшую к зубам жвачку из смолы вишневого дерева, сваренную с примесью небольшого количества глины. Соседская девочка Варя, сказав: «Подумаешь, я и просто землю могу есть, только противно», — выплюнула жвачку, не стесняясь.
Всеволод сам не употреблял своего изделия, но хранил его в специальном горшочке.
Когда в очередной раз пришли к нам в гости приехавшие на какой-то пленум «серапионы»- ленинградцы, Всеволоду взбрело на ум угостить своей жвачкой друзей. Все «серапионы» (сколько помнится, это были: Федин, Груздев, Никитин, Слонимский) поступили точно так же, как девочка Варя: попросту выплюнули в топившийся камин предложенную им жвачку и весело принялись трунить над Всеволодом.
Но не Михал Михалыч.
Зощенко старательно пытался жевать эту жвачку-смолку. Потом побледнел и, едва выговорив (жвачка ведь склеивала зубы): «Прошу простить. Приходится внезапно вас покинуть. Вспомнил о неотложном деле», — стал прощаться.
И как его ни уговаривали, Михал Михалыч ушел.
Его деликатность не позволила ему выплюнуть Всеволодову жвачку-смолку в камин, как это спокойно и весело сделали все остальные.
Приезжая к нам, Михал Михалыч обязательно читал что-нибудь вновь написанное. Только он любил читать, так сказать, в «семейном кругу», заранее предупреждая: «Буду читать — хотелось бы вам одним», но никогда не забывал пригласить к слушанию наших детей, пленяя их своим уважительным отношением «как к взрослым», всерьез интересуясь их мнением.
После чтения доверительно и деликатно (как все, что он делал) Зощенко говорил:
— Знаешь, Всеволод, кажется, я открыл наконец секрет построения сюжета.
Нечего и говорить, что каждый раз предшествовавшее открытие сменялось новым.
В последний свой приезд в Москву (уже после постановления) Михал Михалыч, придя к нам, передал мне на хранение машинопись второй части своего произведения («Перед восходом солнца»), жестоко изруганного прессой за первую опубликованную часть.
Машинопись эта — на желтой толстой «военной» бумаге — до сих пор хранится у меня в архиве. Вероятно, это — третий или четвертый экземпляр, буквы не везде пропечатаны и вписаны рукой автора, а на некоторых страницах и целые абзацы вписаны его рукой.
Вручая мне машинопись, Михал Михалыч сказал: «Эта рукопись мне всего дороже из того, что хранится в моем архиве. Привез в Москву, раздам друзьям на хранение. Мало ли что может еще случиться?» Кому, кроме меня, Михал Михалыч дал первый и второй экземпляры перепечатки, он не сказал, и я не спросила.
Когда после смерти Всеволода (1963 год) я стала отдавать в перепечатку его не опубликованные при жизни рукописи, отдала перепечатать и машинопись Зощенко.
Один экземпляр перепечатки отдала Корнею Ивановичу Чуковскому, другой — Вениамину Александровичу Каверину. Ни тот, ни другой не сказали мне, что машинопись «Перед восходом солнца» у них уже имеется. Из этого заключаю, что им на хранение Михал Михалыч машинопись не давал. Кому дал, кроме меня, так и остается для меня загадкой.
В 1968 году появился у меня ранее мне незнакомый Арсений Владимирович Гулыга. Он спросил, хранится ли у меня машинопись второй части «Перед восходом солнца». На мой вопрос, откуда ему это стало известно, Арсений Владимирович ответил, что, прочитав в опубликованных дневниках Корнея Ивановича о том, что Зощенко дописал «Перед восходом солнца», он поехал в Ленинград, но в архиве, хранимом женой Зощенко, не нашел законченного варианта «Перед восходом солнца», а только наброски и заготовки. Тогда в случайном разговоре с Львом Зиновьевичем Копелевым он узнал, что машинопись этого законченного автором произведения хранится у меня.
Арсений Владимирович сказал, что он уже договорился о публикации, но для «проходимости» необходимо изменить название и выдать это не за продолжение, а за самостоятельное произведение с названием «Повесть о разуме».
Гулыга принял и другие предосторожности. Он попросил меня, в случае если ко мне официально кто- нибудь обратится, не показывать «оригинала» (машинописи с правкой Зощенко), а показывать только новую машинопись, озаглавленную «Повесть о разуме», к которой он, Гулыга, написал предисловие. Еще он добавил, что отвезет, из предосторожности, такую новую машинопись в архив вдовы Зощенко.