И он погиб.
На другой день толпа матросов - диких, озлобленных на глазах у 'главковерха'
Крыленко растерзала генерала Духонина и над трупом его жестоко надругалась.
В смысле безопасности передвижения трудно было определить, который способ лучше:
тот ли, который избрал Корнилов, или наш. Во всяком случае далекий зимний поход представлял огромные трудности. Но Корнилов был крепко привязан к Текинцам, оставшимся ему верными до последнего дня, не хотел расставаться с ними и считал своим нравственным долгом идти с ними на Дон, опасаясь, что их иначе постигнет злая участь. Обстоятельство, которое чуть не стоило ему жизни.
Мы простились с Корниловым сердечно и трогательно, условившись встретиться в Новочеркасске. Вышли из ворот тюрьмы, провожаемые против ожидания добрым словом наших тюремщиков георгиевцев, которых не удивило освобождение арестованных, ставшее последнее время частым.
- Дай вам Бог, не поминайте лихом...
На квартире коменданта мы переоделись и резко изменили свой внешний облик.
Лукомский стал великолепным 'немецким колонистом', Марков - типичным солдатом, неподражаемо имитировавшим разнузданную манеру 'сознательного товарища'. Я обратился в 'польского помещика'. Только Романовский ограничился одной переменой генеральских погон на прапорщичьи.
Лукомский решил ехать прямо на встречу Крыленковским эшелонам - через Могилев - Оршу - Смоленск в предположении, что там искать не будут. Полковник Кусонский на экстренном паровозе сейчас же продолжал свой путь далее в Киев, исполняя особое поручение, предложил взять с собою двух человек - больше не было места. Я отказался в пользу Романовского и Маркова. Простились. Остался один. Не стоит придумывать сложных комбинаций: взять билет на Кавказ и ехать ближайшим поездом, который уходил по расписанию через пять часов. Решил переждать в штабе польской дивизии. Начальник дивизии весьма любезен. Он получил распоряжение от Довбор-Мусницкого 'сохранять нейтралитет', но препятствовать всяким насилиям советских войск и оказать содействие быховцам, если они обратятся за ним. Штаб дивизии выдал мне удостоверение на имя 'помощника начальника перевязочного отряда Александра Домбровскаго', случайно нашелся и попутчик - подпоручик Любоконский, ехавший к родным, в отпуск. Этот молодой офицер оказал мне огромную услугу и своим милым обществом, облегчавшим мое самочувствие, и своими заботами обо мне во все время пути.
Поезд опоздал на шесть часов. После томительного ожидания, в 101/2 ч. мы наконец выехали.
Первый раз в жизни - в конспирации, в несвойственном виде и с фальшивым паспортом. Убеждаюсь, что положительно не годился бы для конспиративной работы.
Самочувствие подавленное, мнительность, никакой игры воображения. Фамилия польская, разговариваю с Любоконским по-польски, а на вопрос товарища солдата:
- Вы какой губернии будете?
Отвечаю машинально - Саратовской. Приходится давать потом сбивчивые объяснения, как поляк попал в Саратовскую губернию. Со второго дня с большим вниманием слушали с Любоконским потрясающие сведения о бегстве Корнилова и Бьиховских генералов; вместе с толпой читали расклеенные по некоторым станциям аршинные афиши. Вот одна: 'всем, всем': 'Генерал Корнилов бежал из Быхова. Военно- революционный комитет призывает всех сплотиться вокруг комитета, чтобы решительно и беспощадно подавить всякую контрреволюционную попытку'. Идем дальше. Другая - председателя 'Викжеля', адвоката Малицкаго: 'сегодня ночью из Быхова бежал Корнилов сухопутными путями с 400 текинцев. Направился к Жлобину. Предписываю всем железнодорожникам принять все меры к задержанию Корнилова. Об аресте меня уведомить'. Какое жандармское рвение у представителя свободной профессии!
Настроение в толпе довольно, впрочем, безразличное. Ни радости, ни огорчения.
Любоконский пытается вступать с соседями в политические споры, я останавливаю его. Где то, кажется на станции Конотоп, пришлось пережить неприятных полчаса, когда красноармейцы-милиционеры заняли все выходы из зала, а их начальник по странной случайности расположился возле нашего стола... Не доезжая Сум поезд остановился среди чистого поля и простоял около часа. За стенкой купе слышен разговор:
- Почему стоим?
- Обер говорил, что проверяют пассажиров, кого-то ищут.
Томительное ожидание. Рука в кармане сжимает крепче рукоятку револьвера, который, как оказалось впоследствии... не действовал. Нет! гораздо легче, спокойнее, честнее встречать открыто смертельную опасность в бою, под рев снарядов, под свист пуль - страшную, но, вместе с тем, радостно волнующую, захватывающую своей реальной жутью и мистической тайной.
Вообще же путешествие шло благополучно, без особенных приключений. Только за Славянском произошел маленький инцидент:
в нашем вагоне, набитом до отказа солдатами, мое долгое лежание на верхней полке показалось подозрительным, и внизу заговорили:
- Полдня лежит, морды не кажет. Может быть сам Керенский?.. (следует скверное ругательство).
- Поверни ка ему шею!
Кто-то дернул меня за рукав, я повернулся и свесил голову вниз. По-видимому сходства не было никакого. Солдаты рассмеялись; за беспокойство угостили меня чаем.
И с нмя встреча была возможна; по горькой иронии судьбы в одно время с 'мятежниками' прибыль в Ростов бывший диктатор Росой, бывший Верховный главнокомандующий ее армии и флота Керенский, переодетый и загримированный, прячась и спасаясь от той толпы, которая не так давно еще носила его на руках и величала своим избраннюсом.
Времена изменчивы...
Эти несколько дней путешествия и дальнейшие скитания мои по Кавказу в забитых до одури и головокружения человеческими телами вагонах, на площадках и тормозах, простаивание по много часов на узловых станциях ввели меня в самую гущу революционного народа и солдатской толпы. Раньше со мной говорили как с главнокомандующим и потому по различным побуждениям не были искренни. Теперь я был просто 'буржуй', которого толкали и ругали - иногда злобно, иногда так - походя, но на которого по счастью не обращали никакого внимания. Теперь я увидел яснее подлинную жизнь и ужаснулся.
Прежде всего - разлитая повсюду безбрежная ненависть - и к людям, и к идеям.
Ко всему, что было социально и умственно выше толпы, что носило малейший след достатка, даже к неодушевленным предметам - признакам некоторой культуры, чуждой или недоступной толпе. В этом чувстве слышалось непосредственное веками накопившееся озлобление, ожесточение тремя годами войны и воспринятая через революционных вождей истерия. Ненависть с одинаковой последовательностью и безотчетным чувством рушила государственные устои, выбрасывала в окно вагона 'буржуя', разбивала череп начальнику станции и рвала в клочья бархатную обшивку вагонных скамеек. Психология толпы не обнаруживала никакого стремления подняться до более высоких форм жизни; царило одно желание - захватить или уничтожить. Не подняться, а принизить до себя все, что так или иначе выделялось. Сплошная апология невежества. Она одинаково проявлялась и в словах того грузчика угля, который проклинал свою тяжелую работу и корил машиниста 'буржуем', за то, что тот, получая дважды больше жалованья, 'только ручкой вертит', и в развязном споре молодого кубанского казака с каким-то станичным учителем, доказывавшим довольно простую истину: для того, чтобы быть офицером, нужно долго и многому учиться.
- Вы не Понимаете и потому говорите. А я сам был в команде разведчиков и прочесть, чего на карте написано, или там что - не хуже всякого офицера могу.
Говорили обо всем: о Боге, о политике, о войне, о Корнилове и Керенском, о рабочем положении и, конечно, о земле и воле. Гораздо меньше о большевиках и новом режиме. Трудно облечь в связные формы тот сумбур мыслей, чувств и речи, который проходили в живом калейдоскопе менявшегося населения поездов и станций.
Какая беспросветная тьма! Слово рассудка ударялось как о каменную стену. Когда начинал говорить какой-либо офицер, учитель или кто-нибудь из 'буржуев', к их словам заранее относились с враждебным недоверием. А тут же какой то по разговору полуинтеллигент в солдатской шинели развивал невероятнейшую систему социализации земли и фабрик. Из путанной, обильно снабженной мудреными словами его речи можно было понять, что 'народное добро' будет возвращено 'за справедливый выкуп',