Но в последние годы историки и антропологи все чаще и чаще склоняются к мысли, что Тема Британии — это и в самом деле «материя, а не лунный свет». Что за всем этим собравшимся вокруг нее божественным туманом языческого, раннехристианского и средневекового великолепия, стоит одинокая фигура одного великого человека. Не было рыцаря в сверкающих доспехах, не было Круглого стола, не было многобашенного Камелота; но был римско-британский военачальник, которому, когда нахлынула варварская тьма, показалось, что последние угасающие огоньки цивилизации стоят того, чтобы за них бороться.
«Меч на закате» — это попытка из осколков известных фактов, из домыслов, и предположений, и чистых догадок воссоздать человека, каким мог бы быть этот военачальник, и историю его долгой борьбы.
Кое-какие детали я сохранила из традиционной ткани Артуровской легенды, потому что в них чувствуется дыхание истины. Я оставила первоначальный сюжет, или, скорее, два взаимопереплетающихся сюжета: Грех, который несет в себе свое собственное возмездие; и Братство, разбитое любовью между женщиной вождя и его ближайшим другом. В них есть неизбежность и безжалостная чистота контуров, которые можно найти в классической трагедии и которые принадлежат самым древним и сокровенным тайникам души человека. Я сохранила тему, которая, как мне кажется, незримо присутствует в этой истории, — тему Священного Короля, Вождя, чье божественное право, в конечном итоге, — умереть за жизнь своего народа.
Бедуир, Кей и Гуалькмай упоминаются по имени раньше всех остальных товарищей Артура, и поэтому я оставила их, отдав роль друга-и-любовника Бедуиру, который был там с начала и до конца, а не Ланселоту, который является позднейшим французским заимствованием. Оставила я и собаку Артура и его белую лошадь, как из-за их ритуального смысла, так и потому, что Артур — или, скорее, Артос — которого я так хорошо узнала, был из тех людей, кто придает большое значение своим собакам и своим лошадям. При раскопках в римской крепости Тримонтиум были обнаружены кости «прекрасно сформированной девушки- карлика», лежащие в яме под скелетами девяти лошадей. Необъяснимая находка, которой в захвате Артосом крепости и в истории с «Народцем Холмов» я попыталась дать объяснение. И так далее…
Почти каждая часть романа, вплоть до маловероятной связи между Медротом и этим таинственным саксом с британским именем — Сердиком, полулегендарным основателем Уэссекса, — имеет под собой какую-то почву помимо воображения автора.
Изложив, так сказать, свои соображения, я хотела бы выразить как нельзя более горячую благодарность людям, которые тем или иным образом способствовали написанию «Меча на закате», — и в том числе Оксфордскому университетскому издательству, за то, что оно позволило мне использовать некоторых героев, уже появлявшихся ранее в «Несущем светильник»; а также авторам многих книг, от Гилдаса в VI в. до Джеффри Эша в 1960 г.; странно разнородным специалистам, подробно и терпеливо отвечавшим на мои письма с вопросами о разведении лошадей, моему канадскому другу, пославшему мне стихотворение «Hic Jacet Arthurus Rex Quondam Rexque Futurus», и сержанту Разведывательного корпуса и его юной подруге, которые помогли мне выяснить происхождение этого стихотворения после того, как я и вышеназванный канадский друг потерпели плачевную неудачу в своих поисках; майору 1-го Восточно- Английского полка, который посвятил три солнечных дня своего отпуска из штабного колледжа тому, чтобы помочь мне спланировать кампанию Артоса в Шотландии и вычертить для меня тремя цветами на штабной карте решающую победу при Бадоне.
Глава первая. Меч
Теперь, когда луна близка к полнолунию, ветка яблони отбрасывает свою ночную тень сквозь высокое окно на стену рядом с моей кроватью. Здесь много яблонь, и при дневном свете — не более чем дички; но тень, что расплывается и дрожит на моей стене, когда проносится ночной ветерок, а потом снова становится четкой, — это тень той Ветви, о которой поют певцы, Ветви с девятью серебряными яблоками, звон которых может открыть дорогу в Страну Живых.
Когда луна поднимается выше, тень исчезает. Белое сияние струйками стекает по стене и расплывается по покрывалу, а потом, наконец, касается меча, лежащего рядом со мной — они положили его здесь потому, что, как они говорят, я беспокоился, если его не было у меня под рукой, — и глубоко-глубоко в темном сердце огромного, заделанного в головку эфеса аметиста Максима, рождается вспышка, едва заметная искра сверкающего фиолетового света. Потом лунный свет уходит, и узкая келья становится серой, как паутина, и звезда в сердце аметиста засыпает снова; засыпает… Я протягиваю руку в серую пустоту и касаюсь знакомой рукояти, которая в стольких боях согревалась от моей ладони; и ощущение жизни есть в ней, и ощущение смерти…
Я не могу спать в эти ночи из-за раны, пылающей огнем у меня в паху и в животе. Если бы я позволил, братья дали бы мне сонный напиток, который был бы сильнее, чем этот огонь; но мне не нужен сон, даруемый маковым отваром и мандрагорой и оставляющий в мозгу темный осадок. Я довольствуюсь ожиданием иного сна. А пока мне о стольком нужно подумать, столько вспомнить…
Вспомнить… вспомнить сквозь сорок лет тот раз, когда я впервые держал в руке эту искру фиолетового света, вызванную к жизни не холодной белизной луны, но мягким желтым сиянием свечей в рабочей комнате Амброзия в ту ночь, когда он подарил мне мой меч и мою свободу.
Я сидел в ногах своей кровати и скоблил лицо пемзой, что проделывал обычно два раза в день. Во время кампаний я, как правило, отпускал бороду и коротко подстригал ее, но на зимних квартирах всегда старался держать подбородок гладким, на римский манер. Иногда это означало истязание гусиным жиром и бритвой, после которого я оставался ободранным и исцарапанным и благодарил огромное количество богов за то, что, по меньшей мере, не был — подобно Амброзию или старому Аквиле, моему другу и наставнику во всем, что касалось конницы, — чернобородым. Но при везении все еще можно было достать пемзу, потому что нужно было нечто большее, чем франки или Морские Волки, чтобы полностью перекрыть торговые пути и заключить купеческую братию внутри каких-то границ. Один из торговцев пришел в Вента Белгарум всего несколько дней назад с грузом пемзы и сушеного винограда и несколькими амфорами слабого бурдигальского вина, нагруженными попарно на спины его вьючных пони; и мне удалось купить одну амфору и кусок пемзы размером почти с мой кулак — такого куска мне должно было хватить на всю эту зиму, а может быть, и на следующую тоже.
Закончив торг, мы выпили по кубку вина и поговорили, или, скорее, говорил он, а я слушал. Мне всегда доставляло удовольствие слушать, как люди рассказывают о своих странствиях. Иногда разговоры путешественников лучше слушать при свете костра и приправлять их для остроты большим количеством соли; но рассказы этого человека были дневного сорта, и если им и нужна была соль, то совсем немного. Он говорил о радостях некоего дома на улице сандальщиков в Римини, об ужасах морской болезни и о вкусе выращенных на молоке улиток, о мимолетных встречах и неприятных случайностях на дороге, переполненной смехом, как кубок переполняется вином, о запахе и цвете роз Пестума, когда-то продававшихся на римских цветочных рынках (он был, по-своему, чем-то вроде поэта). Он говорил о расстояниях от одного места до другого и о самых лучших тавернах, которые уму еще предстояло найти на дороге. Он говорил — и меня это интересовало больше, чем все остальное, — о готах из Южной Галлии и о рослых, темной масти лошадях, которых они выращивали, и о большой летней конской ярмарке в Нарбо Мартиусе. Я и раньше слышал о лошадях из Септимании, но никогда — от человека, который видел их своими глазами и имел возможность составить собственное мнение об их достоинствах.
Поэтому я задавал множество вопросов и приберегал на потом его ответы, чтобы поразмыслить о них вместе с некоторыми другими вещами, которые уже давно жили в моем сердце.
Я много думал об этих вещах за последние несколько дней, и теперь, когда я сидел, уже наполовину раздетый для сна, и скоблил подбородок куском пемзы, я вдруг понял, что пришло время покончить с раздумьями.
Почему именно в ту ночь, я не знаю; время было выбрано не слишком-то удачно; Амброзий провел весь день на совете, было поздно, и к этому часу он даже мог уже лечь спать, но я внезапно почувствовал, что должен пойти к нему этой ночью. Я наклонился вбок, вглядываясь в отполированную выпуклую поверхность висящего в головах моей кровати боевого шлема — единственного зеркала, которое у меня было, — и ощупывая щеки и подбородок в поисках волосков, которые еще нужно было соскоблить; и мое лицо посмотрело на меня в ответ, искаженное изгибом металла, но достаточно ясно различимое в свете оплывающих свечей, широкое, как у кота, и загорелое под шапкой волос цвета скошенного луга, когда его выбелит солнце. Думаю, я унаследовал все это от матери, потому что во мне несомненно не было ничего от смуглого, узкокостого Амброзия; и, соответственно, от Уты, его брата и моего отца, который, по слухам, был