то видел в гробу — может быть, тетку — и выдумал сцену смерти матери из имевшегося в его сознании материала, чтобы успокоить свой рассудок.
— Но зачем его рассудку нужна такая форма спокойствия?
— Может быть, здесь подойдет слово «уловка» — это точнее передает суть дела. Я не смогу сделать окончательных выводов, пока не поговорю с ним поподробнее и получше его не узнаю. Однако кое-что можно предположить. Допустим, что о смерти матери сказал ему отец. О чем может подумать ребенок? О чем он не станет думать? Он случайно зашел в ее комнату среди ночи и застал ее за каким-то занятием, которого не понимал. Он вполне мог почувствовать, что, пустив постороннего к себе в кровать, его мать нарушила свои обязанности перед сыном. Он набросился на нее с ребячьей яростью и оцарапал ее. Потом любовник пололся в зале с рогоносцем, а ребенок убежал к себе в комнату. Утром матери дома уже не было.
Возможно, тогда-то, сразу же, отец и сказал ему, что мать умерла. Смерть является таинством для ума ребенка. Даже для нас она загадка, а уж тем более для ребенка! Не почувствовал ли он в глубине своего сердца, что убил мать своими немощными кулачонками? Такая тайна, слишком чудовищная, чтобы поделиться ею с отцом, может объяснить происхождение его чувства вины. Все мы чувствуем вину, обуреваемые беспокойством и отвращением к себе, но есть такие люди, которые к этому более чувствительны, чем другие. Вашего Брета всегда угнетало чувство вины, и я думаю, что он мог бы обнаружить источник такого настроения. Если бы мы смогли восстановить в его памяти эту странную ночь, это удивительное утро, то тогда нам бы удалось освободить его разум от бремени.
— Вы не сможете этого сделать, — вырвалось у Паулы. Она сидела, выпрямившись в своем кресле, и твердо держала чашку на коленях.
Клифтер близоруко всматривался в ее открытое лицо. Его белые руки проделали медленное движение и опять возвратились на прежнее место, на колени.
— Кажется, вы очень уверены в себе, — мягко отозвался он.
— А мне представляется, что вы сами чересчур самоуверенны. Вы объясняете жизнь мужчины, располагая всего несколькими фактами. Но даже и имеющиеся у вас факты вызывают сомнение.
— Все факты сомнительны. Но подумайте и о моих преимуществах. Помимо самого пациента у меня есть и реальный свидетель травматического заболевания — редкое явление в моей работе. Я согласен, что мои выводы приблизительны, они нуждаются в проверке. Но самое первое испытание для таких гипотетических объяснений заключается в самой возможности что-то объяснить и таким образом воздействовать на воображение. Я поподробнее объясню свою гипотезу. Сцена насилия в доме, за которой последовали исчезновение матери и молчание отца, — всего этого достаточно, чтобы убедить ребенка, что случилась большая несправедливость. Ребенку нетрудно предположить, что именно он поступил неправильно. В его сознании еще не очень четко определилась грань между желанием и ответственностью, между намерением и виной. Я не настаиваю на своем мнении о том, что он мог подумать, будто убил свою мать. Достаточно самой такой вероятности.
Никакой ребенок не сможет долго мириться с такой ужасающей мыслью. Рассудок защищает себя всеми возможными средствами. Память, или воображаемая память, которая хранит что-то ужасающее, должна быть так или иначе завуалирована и преодолена. Рассудок ребенка нашел укрытие в иллюзорном представлении о том, что его мать была уже мертва, когда он вошел в комнату. Сцена насилия была откинута прочь и забыта. Такая иллюзия была безобидной для
— Да, оказывает. Такое объяснение чудовищно убедительно. Но означает ли этот образец поведения, что у него нет надежды на восстановление памяти?
— Наоборот. Это значит, что ему надо сказать правду. Человек не может строить свою жизнь на иллюзиях, как бы хорошо они ни были придуманы.
— Ему надо сказать правду? — повторила Паула. Этот вопрос эхом отозвался в ее голове, охватил все ее существо и поставил под угрозу сами основы бытия.
— Я считал так с самого начала. А теперь убедился в этом.
Уход от реальности — то, что было сказано и что осталось невысказанным, — породил в глазах Паулы страх. Страх, что стрела правды пронзит Брета, что он останется безумным и будет навеки потерян для нее. Кстати, где он сейчас? Бродит по городу, оставаясь уязвимым для зла? Входит в темную аллею, где его подстерегает вооруженный бандит?
Она встала так резко и неловко, что чашка с блюдцем полетели на пол и разбились.
— Это совершенно не имеет значения. — Доктор поторопился предупредить ее извинения. Но он не поднялся, чтобы пожать протянутую на прощание руку. — Не уходите пока. Пожалуйста, присядьте снова.
— Я не знаю, где он находится. Я должна его отыскать.
— Не бойтесь. Нет никаких оснований бояться. Обстоятельства попали в его ахиллесову пяту, но он поправится.
— Вы не понимаете. Я боюсь, как бы чего не случилось нынешней ночью. Боюсь, что он попадет в беду.
— Сомневаюсь в этом. Сомневаюсь, что он сделает что-либо неправильное. — Казалось, его глаза за стеклами очков просветлели и уменьшились. — Конечно, люди, предрасположенные к чувству вины, часто прибегают к насилию. Обычно вину представляют себе как результат греха, но она может быть и причиной греха. Человек, который чувствует свою вину, может бессознательно совершить поступок, который является греховным даже с его собственной точки зрения. Такой поступок5 может послужить тому, чтобы дать рациональное объяснение его вине, можно сказать, оправдать ее. Многие преступники совершили бессмысленные преступления, которые легко раскрывались, чтобы понести наказание и искупить воображаемую вину.
— Нелепо говорить о нем, как о каком-то преступнике. — Она все еще стояла в середине комнаты. Напряжение и неуверенность как-то скривили ее, и она потеряла свойственную ей стройность.
— Пожалуйста, садитесь, мисс Вест. Разговор — это общение сидящих людей.
— У меня нет времени на разговоры.
— Но вы должны выслушать, что я хочу вам сказать. И выслушать очень внимательно. Я говорил, пользуясь аналогией, и не выносил моральных суждений о вашем Брете. Я не подхожу к этому случаю с предвзятыми соображениями морального плана. Иногда я спорил со Стекелем и утверждал, что аналитик должен стараться проникнуть в сознание своего пациента без всяких предвзятых соображений. Дело Тейлора подтверждает мою точку зрения.
— Каким образом? — Она присела на подлокотник кресла, поставив ноги среди осколков посуды.
— Мои предвзятые соображения привели меня к ошибке. Я полагал с самого начала, что дело Тейлора — явное возвращение к инфантильной стадии его развития, когда в его сознании зафиксировался момент смерти матери. А теперь вы мне сообщили, что его мать и не думала умирать. Это, конечно, не означает, что здесь отсутствует элемент его отношений с матерью. Это будет всегда сказываться на отношениях Тейлора с женщинами. Чуть не сказал: будет определять эти отношения. Я имею в виду его ранние впечатления о матери. Его половая жизнь будет затруднена, потому что мать, так сказать, предала его.
— Вы можете не объяснять мне это.
— Правильно. Такие вещи вы легко понимаете. Вам должно быть известно также, что, несмотря на возникший у него протест против отца, он всегда будет склонен смотреть на себя глазами отца. Он не сможет освободиться от моральных суждений, которые внушил ему отец. И та часть его мозга, которая выносит суждения, будет определять его поведение и в будущем.
— Но разве потеря памяти представляет собой бегство от самого себя? Вы назвали это уловкой...
— Знаю. Возможно, существует и более глубокое объяснение этому. Потеря памяти может представлять собой какую-то форму наказания, причиненного ему его же собственным рассудком. Своего рода смерть, высшая мера наказания.
— Он говорил об этом, — прошептала Паула. — Он говорил, что это — как смерть.