– Встань, Холодок, – сказал он, – не к лицу полочанину стоять на коленях. Только перед богом мы на коленях стоим.
– Князь, отпусти в Полоцк, – хрипло попросил Холодок, не поднимая головы. – В монастырь пойду. Чернецом стану. За тебя и за Кукейнос буду молиться.
– Встань, – будто не слышал его слов Вячка. – Не годится князю раба своего просить, но я прошу. Забудь мои слова. Не подумавши сказал. Как воробей, вылетело слово, и не поймаешь его. Я знаю, ты верен мне.
Холодок медленно поднялся. Бледный, ни кровинки в лице. Он все еще не отваживался глянуть в глаза князю.
– Пошли драть перья с тевтонских гусей, – решительно и даже, казалось, весело промолвил Вячка, широко распахнув дверь светлицы. Они спустились на первый ярус терема, прошли по длинному узкому коридору, где на стенах днем и ночью горели факелы. На пол от них ложились черные страшные тени, переломленные посередине. Гулкое эхо перекатывалось под мрачными сводами. В самом конце коридора Вячка вытащил факел из турьего рога, прибитого к стене, и стал спускаться по неровным каменным ступеням в подземелье. Воздух тут был спертый и очень холодный. Ощущалась близость реки – вода крупными блестящими каплями сочилась по стенам подземного хода. Вячке вдруг подумалось, что это плачут жалобными слезами глаза людей, много лет назад встретивших смерть в этой кромешной тьме. Вячка ударил ногой в низенькую дубовую дверцу и вместе с Холодком вошел в застенок.
Это был локтей на пятнадцать в длину и ширину склеп с каменным скользким полом, очень высоким потолком. В потолок был вбит массивный железный крюк, через который пропущены многочисленные ремни и веревки дыбы. Печка, сложенная из круглого полевого камня, ютилась в самом углу склепа. Там на огненно-красных головнях добела раскалялись клещи, ножи, тонкие острые спицы.
Вспотевший палач в высоких черных кожаных сапогах, в красном переднике отдыхал, сидя возле печки с кнутом в руках. Его подручный, широкоплечий светловолосый здоровяк, крутил ручку коловорота, натягивая ремни дыбы, на которой трещали кости Братилы. Тевтон с окровавленной спиной лежал на охапке желтой соломы и тихо стонал. Палачи, заметив Вячку с Холодком, встали, поклонились им в пояс.
Жестокий был век. Жестокий и кровавый. Людей десятками и сотнями сжигали в огромных деревянных клетках. Женщин и грудных детей сажали на кол. Живое человеческое тело рвали клещами, протыкали спицами, распиливали пилами, расплющивали дубовыми брусами и камнями. В Германии отрезали языки крепостным крестьянам, в Византии вырывали глаза порфироносным императорам. «Оставим им только глаза, чтобы оплакивать свои беды!» – такую надпись приказал выбить на скале о своих врагах дохристианский царь Навуходоносор. В христианский век не оставляли и глаз.
– Что выпытали? – строго глянул на палачей Вячка.
Старший палач, кивнув головой в сторону Братилы, хрипевшего на дыбе, сказал низким простуженным голосом:
– Мураль признался, что хотел убить тебя, князь. И княжну Софью украсть.
– А тевтон?
– Молчит. У тевтона шкура крепкая. Вячка подошел к пленному, сел перед ним на корточки, спросил:
– Кто ты?
Тевтон глянул на него мутным взором, тихо ответил:
– Граф Гадескальк Пирмонт, божий пилигрим. Служу апостольской церкви, рижскому епископу Альберту фон Буксвагену.
Голова его упала на грудь, в горле заклокотало, и он прохрипел, словно в забытьи:
– Недосягаемая мечта мужчины – умереть там, где родился.
– За что ты хотел убить меня? Я князь этого города, король, по-вашему.
– Ты не король. Ты королек. Король Владимир сидит в Полоцке. Ты – бельмо на глазу нашей церкви, а у церкви должно быть орлиное зрение, ведь только ей дано увидеть будущее этого края.
Вячка прищурился, сжал зубы, подошел к дыбе, на которой корчился Братило.
– Из-за чего, мураль, оделся в собачью шкуру? Хлеба и меда было мало? Отвечай, пес.
– Грешен, – простонал Братило и зашептал окровавленными губами: – Боже, не оставь меня… Укрепи душу мою… Дай силу…
– Ты умрешь, – сказал ему Вячка. – Ты это знаешь. Очисти душу перед смертью. Скажи, кто прошлым летом предупредил тевтонов о том, что князь Владимир пойдет на Ригу? Кто?
Палач начал медленно вытаскивать из печки раскаленную острую спицу. Братило глянул на палача, на эту спицу. Он вспомнил пальцы матери, нежные, ласковые. Когда, совсем маленький, он просыпался, мягкие пальцы матери гладили ему щеки. Вся обессиленная плоть Братилы затрепетала перед новым мучением, он каждой клеточкой тела ощутил, что дошел до последней черты, после которой не выдержит, лопнет, как глиняный горшок, сердце. Он глухо выдохнул:
– Боярин Долбня из Полоцка.
– Снимите мураля с дыбы, – приказал Вячка. – Пусть ночью дьяк исповедует его, приготовит к смерти.
Палачи засуетились, начали сматывать, скручивать, как пауки паутину, свои смертоносные снасти.
– Что будем делать с тевтоном? – спросил у Вячки Холодок.
При этих словах граф Пирмонт встрепенулся, открыл глаза и неожиданно для всех засмеялся. То был не смех сумасшедшего, у которого от страха или боли душа сбивается со светлой тропы. Тевтон смеялся весело, широко, и глаза его сияли разумом и непреодолимой силой. Палачи и Холодок с недоумением и растерянностью поглядывали на Вячку.