Братило перекрестился, широкой ладонью старательно вытер мокрое лицо. Потом отцепил от кожаного пояса просмоленную пеньковую веревку, к которой была привязана стальная трехрогая «кошка». Размахнувшись, он кинул эту «кошку» вверх, в темноту, и она, глухо стукнувшись о дубовый частокол, впилась, вцепилась в дерево. Братило легонько потянул на себя веревку, потом дернул сильнее, проверяя, надежно ли держится веревка. Какое-то мгновение постоял в нерешительности, потом поплевал на руки и, ловко и быстро упираясь ногами в скользкие бревна, рывками подтягивая вверх крупное тело, полез наверх. Это было привычное для него дело – дело – ночной тать, он не раз перелезал так через самые высокие стены.
Стена в этом месте была высотой около четырех маховых саженей. Братило еще с тех пор, когда вместе с отцом строил церковь, знал и малую пядь, и большую пядь, и маховую сажень, и косую сажень. Взрослый мужчина разводил в стороны руки, и расстояние между кончиками пальцев левой и правой руки было маховой саженью.
Да ему уж не бывать муралем. Никогда не бывать. Кто попробовал кровавого мяса, не захочет есть вареную репу. Бродяга-ярыжка не станет в Полоцкой Софии отбивать поклоны всевышнему.
Очутившись на самом верху кукейносского вала, Братило замер, затаил дыхание. Перед ним в глухой кромешной тьме спал Кукейнос. Ни огонька, ни искры не замечал глаз. Плотными темными кучками стояли усадьбы купцов и ремесленников. Посада, как в Полоцке или Герцике, тут не было: два года назад его сожгли литовцы. Маленький воинственный Кукейнос всех своих жителей собрал в один кулак – поселил на большом дворе. Дубовый терем князя Вячки возвышался рядом с православной церковью.
«Спи, Вячка, – с мстительной радостью подумал Братило. – Сегодня ночью ты заснешь навеки».
В этом городе он знал все ходы-выходы. Завяжи ему глаза, выколи их, он все равно пройдет, как по нитке, по узким, вымощенным сосновыми и дубовыми плахами улочкам, не собьется, не заблудится. И княжеские хоромы знает, выучил, как свои пять пальцев.
Резко и отрывисто, захлебываясь от злости, залаял сторожевой пес. Вои, прятавшиеся от дождя под щитами, сразу всполошились, начали перекликаться. Зазвенели мечи.
Братило припал к дубовому частоколу, щекой вжимаясь в мокрую холодную шероховатость дерева. По спине пробежали ледяные мурашки.
Но пес затих. Постепенно улеглось волнение воев. Дождь барабанил по щиту Братилы.
Конец веревки Братило бросил вниз, тевтону. Через несколько минут тевтон, тяжело дыша, взобрался наверх. Коснулся плечом Братилы и замер, молчаливый, бесшумный, как ночная сова.
Братило поправил за спиной щит и сулицу. Надо было спускаться во тьму, в неизвестность, на землю Кукейноса.
Он ловко спрыгнул, стал на эту землю. И все топтался, переступал с ноги на ногу, будто стоял на раскаленном железе.
«Братило! Что ты хочешь делать, сынок?» – вдруг прозвучал в его душе голос матери. Столько слез, столько муки было в этом голосе!
Он стоял, не отваживаясь сделать первый шаг. Он вспомнил себя ребенком.
«Не иди на черное дело. Не проливай кровь», – звенел в душе материнский голос, звенел широко и неотступно, как церковный колокол.
Братило стоял, молчал. Глухая ночь плыла над Кукейносом. До утра еще было далеко. Еще спал князь петухов Будимир, которого так чтят смерды Полоцкой земли. Ветер свистел, завывал в высоком частоколе городского вала.
– Ну что ты стал? – со злостью прошипел сзади тевтон.
– Темно… Не видно ничего, – нерешительно ответил Братило.
– Не считай меня дураком, – тевтон легонько кольнул Братилу острием меча между лопатками. – Ты поклялся. И наша церковь хорошо заплатила. Епископ Альберт дал тебе сорок гривен серебра. Если ты предашь, паршивый пес, я отрублю тебе голову. Во имя Иисуса Христа, сына божьего, пошел вперед!
Братило вытащил из-за спины щит, взял его в левую руку, правой сжал сулицу, пригнулся и бесшумно нырнул во тьму. Тевтон, как лисий хвост, сразу же шмыгнул следом.
Узкие улочки Кукейноса, казалось, тонули в грязи. Грязь хлюпала по сосновым и дубовым плахам, которыми они были вымощены. В такой тьме в проливной дождь Братило и тевтон каждую секунду могли свернуть себе шею, но они упорно и неумолимо направлялись вперед, в самое сердце княжеского двора.
Усадьбы кукейносцев теснились вплотную друг к другу – локоть не просунешь. Не раз огонь голодной красной птицей налетал на эти хатки, на город, слизывая его дотла.
В хатках, черневших вдоль улиц, спали вместе со своими женами и детьми шорники и бронники, кузнецы и кожемяки, плотники и скрынники, каменщики и ткачи. А еще – дымари, плавильщики железа. И гапличники, те, что из кости и дерева изготавливают пуговицы и крючки для одежды. И консвиссеры – отливщики церковных колоколов. Тысячи снов сплетались в один огромный, всеобъемлющий, глубокий и в то же время тревожный сон – разве можно было спать спокойно в самом начале тринадцатого столетия, на самой границе Полоцкой земли и владений рижского епископа Альберта?
Братило и тевтон с трудом пробивались сквозь дождь, и казалось, никогда не будет конца ни этому дождю, ни этой тьме. Тевтон, хоть и не был трусом, уже не раз с легкой дрожью в теле вспоминал Вельзевула, библейского князя злых духов и мрака. Братило же старался ни о чем не думать и с холодной злостью гнал из своей души материнский голос, который еще во время его блужданий по Риге начал напоминать о себе, рваться из самого нутра на волю.
Вдруг он поскользнулся и упал. Он разбил бы себе голову, как воронье яйцо, но в самый последний миг успел, выпустив копье и щит, встретить невидимую землю руками. Только холодной грязью забрызгало все лицо.
Тевтону показалось, что это засада, что Братило упал, пробитый стрелой княжеского воя, и он тяжело и отчаянно рубанул темноту мечом. Но меч встретил пустоту.
– Новожил, это ты? – послышался вдруг тихий и печальный женский голос. Белая тонкая фигура