Шарлотта, существует, вероятно, лишь одна, и за нею нет ни неба, ни ада, или, вернее, есть и небо и ад, и величие, ее переступающее, тоже, скорей всего, лишь одно, а следовательно, кощунство и чистота соединяются в нем таким образом, о котором воинственная наивность поэта знает не больше, чем о незаурядном уме и тонкой чувствительности детей. А может быть, он и знал об этом, да держался того мнения, что поэзии полагается устанавливать две границы человечества и детей выводить в виде трогательных идиотов. Это талантливая вещь, но талант автора был направлен на то, чтобы создать пьесу такой, какой она должна быть по общему мнению, и границу человеческого ему-то уж во всяком случае не удалось переступить ни в ту, ни в другую сторону. Ну да, конечно, молодое писательское поколение, несмотря на все свои таланты, что-то немного забалтывается, и великим старцам особенно его опасаться не стоит.
Так она думала и все еще продолжала мысленно предаваться своим возражениям, когда под гром аплодисментов опустился занавес; слуга с Фрауенплана снова появился в ложе и, почтительно приблизившись, накинул ей на плечи мантилью.
– Ну, Карл, – произнесла она (он успел сообщить ей, что прозывается Карлом), – это было прекрасно. Я получила большое удовольствие.
– Его превосходительству будет приятно об этом услышать, – отвечал он, и его голос, первый трезво неритмический звук будней и действительной жизни, услышанный ею после многочасового пребывания в выспреннем мире, заставил Шарлотту понять, что все ее придирки главным образом имели целью заглушить состояние высокомерного и немного грустного отчуждения, в которое нас легко повергает соприкосновение с искусством. Никто не спешит повернуться к нему спиной, и это подтверждали упорные аплодисменты не желавшей покидать партер публики, бывшие не столько изъявлением благодарности актерам, сколько средством еще немного побыть в сфере прекрасного, прежде чем отрешиться от него, опустить руки и побрести восвояси. Шарлотта, в шляпе и мантилье, не обращая внимания на ожидавшего ее слугу, тоже еще несколько минут постояла у барьера, мягко хлопая в ладоши, обтянутые шелковыми митенками. Затем она последовала за Карлом, снова надевшим высокий цилиндр, вниз по лестнице. Ее глаза, утомленные ярким светом, на который она смотрела из темноты, были при этом подняты кверху – в знак того, как она все же насладилась трагедией, хотя и спорной – с ее двумя границами.
Ландо с поднятым верхом и двумя фонарями по обе стороны высоких козел, на которых, упершись ногами в высоких сапогах с отворотами о покатую подножку, восседал кучер, приветствовавший ее поднятием цилиндра, снова остановился у портала. Слуга подсадил Шарлотту, заботливо укрыл ей ноги пледом и привычным движением вскочил на козлы, чтобы занять свое место рядом с кучером. Тот щелкнул, лошади тронули, и экипаж покатился.
Внутри он выглядел обжитым, – да и не удивительно, немало он послужил во время путешествий и должен был служить еще для поездок в Богемию, к Рейну и Майну. Темно-синее стеганое сукно, которым он был обит, производило уютное и элегантное впечатление, стеклянный фонарик со свечой был прилажен в одном из углов, к услугам седока имелись даже письменные принадлежности – сбоку, там, где вошла и теперь сидела Шарлотта, в кожаном мешочке торчал блокнот и карандаш.
Она тихо сидела в своем углу, скрестив руки на ридикюле. Через маленькие оконца стенки, отделявшей внутренность кареты от козел, падал рассеянный, тревожно мерцающий свет; и при этом мерцании она заметила, что поступила правильно, заняв место в уголке у самой дверцы, ибо здесь она была не так одинока, как в ложе, Гете сидел рядом с нею.
Она не испугалась. Такого не пугаются. Только глубже подвинулась в уголок, немного ровнее села, глянула на освещенную мигающими огоньками фигуру соседа и прислушалась.
На нем был широкий плащ со стоячим воротником, подбитый красным и с красною же каймой, шляпу он держал на коленях. Его черные глаза под крутым лбом и юпитеровой шевелюрой, на этот раз не напудренной, а каштановой, как в юности, разве только чуть поредевшей, с лукавым блеском были обращены к ней.
– Добрый вечер, моя дорогая, – произнес он голосом, которым некогда читал Кестнеровой невесте из Оссиана и Клопштока. – Поскольку я не мог сегодня вечером быть возле вас или встретиться с вами в течение этих дней, я тем более не захотел лишить себя удовольствия проводить вас домой после театра.
– Очень мило с вашей стороны, тайный советник Гете, – отвечала она. – Меня это радует, и главным образом потому, что это ваше решение и сюрприз, который вы мне уготовили, говорят об известной гармонии наших душ, если можно ее предположить между великим человеком и маленькой женщиной. Ведь это показывает мне, что и вы сочли бы неудовлетворительным – до боли неудовлетворительным, если б нашему недавнему прощанию, после поучительного осмотра коллекций, было бы суждено стать последним и за ним не последовала бы встреча, которую я с готовностью признаю последней на веки веков, если только она послужит хоть мало-мальски примиряющим заключением этой истории.
– Заключение, – услышала она голос из его угла, – заключение – это разлука. Встреча – небольшая глава, фрагмент.
– Я не знаю, что ты там говоришь, Гете, – возразила она, – и не уверена, хорошо ли разбираю твои слова, но я не удивлена, и тебе нечего удивляться, ибо я ни в чем не уступаю маленькой женщине, с которой ты совместно стихотворствовал на берегу сверкающего Майна и о которой твой бедный сын мне рассказал, что она совсем просто вступила в твою песнь и продолжала ее так же хорошо, как ты сам. Что ж, она дитя театра, с горячей кровью. Но женщина остается женщиной, и все мы, если нам это суждено, вступаем в мужчину и в его песню… Встреча, небольшая глава, фрагмент? Но, видно, не настолько – и ты это почувствовал, – чтобы мне, скорбя о полной неудаче, возвратиться в одинокую вдовью обитель.
– Разве ты после долгой разлуки не заключила в объятия любимую сестру?
– произнес он. – Как же можешь ты говорить о полной неудаче?
– Ах, не смейся надо мной! – отвечала она. – Ты же знаешь, что сестра была только предлогом, помогшим мне поддаться искушению съездить в твой город, отыскать тебя в твоем величии, в которое судьбе угодно было вплести и меня, и найти исход этой фрагментарной истории во имя спокойствия вечерних часов моей жизни. Скажи, очень я явилась некстати? Очень жалкой выглядит эта моя школьная выходка?
– Нет, этого я отнюдь не хотел сказать, – произнес он, – хотя вообще не следует давать пищу людскому любопытству, сентиментальности и злости. Но я, уважаемая, вполне понимаю ваши побуждения, и для меня ваш приезд не был некстати, по крайней мере в высшем смысле этих слов. Единство сколько-нибудь значительной жизни не знает случайностей, и, наверно, потому мне еще совсем недавно, по весне, опять попалась в руки наша книжечка «Вертер», которая позволила вашему другу окунуться в давнее и старое, ибо он твердо знал, что вступает в эпоху обновления и возврата, эпоху, еще более богатую возможностями страсть пережечь в духовное. И не удивительно, что там, где настоящее приобретает облик обновленного прошедшего, в многозначительной чреде явлений посещает нас и неомоложенное прошлое с поблекшими эмблемами, с дрожащей головой – трогательным свидетельством его подвластности времени.