готово сомкнуться, раздавив нас. Внутри этого кольца мы на последнем острове белой России, нас всего до двух тысяч штыков и сабель.
Партизанский отряд полковника Симановского идет во взводной колонне, нас перебрасывают с «новочеркасского» фронта на «таганрогский». Мы проходим по залитому огнями веселых кофеен вечернему Ростову; какие-то штатские в кофейнях пьют, читают газеты; улыбающиеся женщины отпивают из плоских чашек шоколад, с ними сидят, нежелающие воевать, щегольски одетые офицеры.
Мы проходим с песней о Корнилове:
На тротуаре, глядя на нас, прохожие останавливаются; извозчики торопливо сворачивают с мостовой. Уже поздняя ночь. Ростовский вокзал полутемен, душен, нелюдим. Холод, грязь, сырость. Ожидая состава, отряд стоит на платформе, все опираются на винтовки, молчат, курят.
– Князь! Наурскую! – закричали голоса; и отрядники расступаются кругом, поют, хлопая в ладоши, вызывая ротного командира, мингрельца князя Чичуа. Легкий, красивый, он, улыбаясь, передает винтовку и плавной лезгинкой идет по расступившемуся кругу. В певучем гаме аккомпанемента, в хлопаньи ладоней танцор музыкально взмахивает руками, как умеют взмахивать только горцы, и когтит грязную платформу носками сапог до тех пор, пока из темноты, шипя и заглушая танец, на нас не надвигается красноглазый паровоз.
Один за другим мы лезем в темные вагоны. У нашего окна молоденькая женщина с бессильным краси вым лицом плачет, обнимая поручика Тряпкина. Он ее целует, а она всё что-то украдкой шепчет ему и крестит его частым крестом.
В вагонах нетоплено, не попадает зуб на зуб. Держа меж колен винтовки, отрядники полудремлят, полуспят. Тусклый свет вагонного фонаря тоскливо качается по стенам, окнам, лавкам. Откуда-то сквозь поездной грохот доносится военная песня. Поезд гремит, шумит, увозя нас в ночную мокрую, снежную темноту.
На рассвете в узких вагонных окнах рождаются первые видения далеких ледяных полей. Спящие очер тания отрядников начинают сереть. Поезд останавливается с толчком, одна минута проходит в полной тишине, потом кто-то длинно, с отчаяньем кричит:
– Вы-ле-зай!
Люди не торопятся, потягиваются, позевывают, именно сейчас всем и хочется спать. Гремя винтовками, задевая штыками за двери и притолки вагонов, отрядники выходят и спрыгивают со ступенек в неприятную холодную полутемноту какого-то полустанка. Это и есть «фронт»: тоскливая русская железнодорожная станция с черной надписью «Хопры». По путям бродят, такие же как мы усталые, прапорщики и юнкера в башлыках, с винтовками.
– Наконец-то приехали, а то хоть пропадай, две недели не спим, – со злобой говорит, стоя на рельсе, юнкер с запущенными волосами, со смятым невыспавшимся лицом.
Под ногами и снег и грязь. Глубоко пробивая осевшие сугробы, с теплушек капает частая капель. Мы перебираемся в теплушки и становимся тут резервом этого участка фронта, которым командует решитель ный гвардии-полковник Кутепов, широкоплечий, с темной квадратной бородой.
Пока Симановский разговаривает с Кутеповым о «положении на фронте», мы в холодной теплушке го товимся к нашей единственной радости: в почернелом жестяном чайнике, вечном нашем спутнике, кипятим чай и, споласкивая ржавые жестяные кружки, рассаживаемся кругом: я, брат, капитан Садовень, поручик Злобин, прапорщик Покровский.
Подпрыгнув и подтянувшись на руках, в теплушку влезает юнкер Сомов и, ежась от холода, присаживаясь на корточках к чайнику, говорит:
– Там на станции большевистская сестра милосердия пленная и два латыша. Вот стерва! Латышей наши стали бить, так защищает их, бросается, а нашего раненого отказалась перевязать, я, говорит, убежденная большевичка, я белых не перевязываю.
Сидя у двери, я вижу, как из соседнего вагона выпрыгнул князь Чичуа, с кем-то шумно спорит, побежал и, увидев меня, на-бегу кричит: «Идемте! Там пленных хотят убить!»
Я выпрыгнул, бегу. На талых грязных путях, около теплушки с арестованными, караул сопротивляется нашим трем офицерам и нескольким солдатам-корниловцам, которые с винтовками лезут к вагону, впереди всех поручик Тряпкин.
– Да пусти, отворяй! – вскрикивает он, силясь отпихнуть караульных.
– Что вы, красноармейцы иль офицеры? – кидается к Тряпкину князь Чичуа.
– А что-ж? Разводы разводить? Да? Они с нами как расправляются? – наступает на князя юный, блед ный юнкер с воспаленными широкими глазами.
– Да ведь это ж женщина и пленная! – вмешиваюсь я.
– Женщина! А что ж что она женщина? Вы видели какая это сволочь? Это ж чекистка, чорт, она своей рукой расстреляет нас с вами и не моргнет!
Шум и крики разгорались. Возле вагона началась давка, борьба, как вдруг на рельсах появилась быстрая, кривоногая фигура полковника Симановского и резким тенором Василий Лаврович закричал:
– А ну-ка, господа офицеры, немедленно разойтись!
Тряпкин шел от вагонов хмурый, шепотом ругался матерно: «Всё равно заколю…». И глядя на его потемневшее лицо с тяжелой отпадающей челюстью и крошечными мышиными глазками, ушедшими под череп, я вспомнил, как целовала и крестила его кроткая женщина с бессильным лицом.
В это время, пробивая подковами талый, разъезженый снег чернопегого размокшего станционного дво ра, к станции подъехал отряд казаков. С разнообразным оружием, на разномастных конях казаки напоминали ватаги Степана Разина. Впереди на подбористом золотистом коне, в кавалерийском седле, с мундштуками, ехал старый казак с бородой по пояс.
– Откуда конь-то такой, станичник?
– Большевицкай, отбили, – проговорил старик, и, молодо спрыгнув с коня, подвел привязать его к изгороди.