ветрянка; везде рожь и солнце, это и есть Россия. Встретится еду­щий шагом, задремавший обратный ямщик; пройдут конвойные с арестантами; протрясется верховой уряд­ник в стареньком казачьем седле; и опять везде только рожь и солнце.

Тридцатую версту по выбоинам, муча душу, пры­гает дедушкин тарантас. А мимо проплывают Козловка с красным под зеленой крышей дворянским гнездом; широкое Шеино с задремавшим на горе среди темного парка, белым ампирным домом с колоннами; татарское Никольское, в нем полусгнившая мечеть; Архангельское с васильковым церковным куполом-луковицей и мель­кнувшим куском господского дома Ранцевых. Но нако­нец из ржи всё-таки вырисовывается Черкасское с вы­строенным на подобие замка, пестрокрасным домом ба­рона Штенгеля. Здесь тройка вскачь мчит тарантас по зеленым от травы улицам села, потому что лошади знают, что в Черкасском им перепряжка.

На широкий двор почтовой станции въезжает взмы­ленная тройка. Почесываясь, покряхтывая, перекрикиваясь к нам идут в засаленных фартуках, в разноцвет­ных рубахах ямщики, распрягать позванивающих, по­фыркивающих лошадей.

Я люблю эту пушкинскую почтовую станцию с разнокалиберными телегами, бричками, тарантасами, дрожками, линейками, с множеством запрягаемых, от­прягаемых пар, одиночек, троек. На двор выходит сам Фарафон, степенный старик с курчавой бородой, в лос­нящейся поддевке нараспашку, богатей издавна гоняю­щий земскую ямщину. Я знаю всех его ямщиков, чер­нобородого Семена, кривого Федьку, старика Клима, но хочется, чтоб запрягли буланых, в легких яблоках, длинногривых степняков Гаврилы. Гаврила кривоногий запьянцовский ямщик с носом луковицей и рыжей бороденкой; никто, как он, не пронесет так вплоть до самой Пачелмы.

Задравшего желтый хвост коренника с опоенными ногами ямщики, подхлестывая, вводят в оглобли; при­стегивают пристяжных; и в заплатном кафтанишке, туго подтянутом красным слинялым кушаком, Гаврила с колеса прыгает на козлы. Ямщицким невыразимым движеньем он разбирает возжи, концы подсунул под зад и с гиком, в котором различимо только последнее «с Богом!», тройка выносит тарантас на мягкую площадь, мча его за село, в даль екатерининской дороги, где в небесном зное плавают ястреба, а линия телеграфных проводов изуродована воробьями, и в полевой тишинеих спугивает только приближающийся звон тройки.

Справа от тарантаса мелькают чахлые дубки, бе­резняк, чащоба осинника, это урочище Побитое, оно так зовется потому, что давным давно на этапном привале перегонявшиеся из Керенска в губернский острог ко­лодники тут убили своих конвоиров.

Гаврила посвистывает. Пристяжные скачут в карь­ер, только коренник плывет стремительной иноходью. Скоро уж Пачелма. Перетрясая кишки, тарантас впры­гивает на гать и по камням далеко несется грохот колес, смешанный с звоном бубенцов и колокольцев. Из таран­таса мне уже виден открытый семафор и ушедший вдаль железнодорожный путь.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Юность прошла в городе Пензе и в своем именьи Инсарского уезда. Кончилась юность смертью отца. Отец умер молодым. Это была первая смерть, которую я увидел.

Я проснулся тогда от шагов матери, шаги были особенно-торопящиеся и уже в их необычном звуке я словно почувствовал случившееся. В поспешно раскрыв­шихся дверях лицо матери было бледное, полное сдер­живаемого страданья.

Я помню текшую по спине холодную дрожь, когда я одевался; хотелось бежать в спальню к лежавшему в сердечном припадке отцу и в то же время хотелось одеваться как можно дольше и даже не идти туда вов­се, из-за какого-то сложного клубка чувств, в котором был и страх увидеть его умирающим.

Комната внезапно осветилась никогда ранее неза­мечаемым светом. Все предметы в ней – умывальник, стулья, стакан, зеркало – стали вдруг не вещами, а словно странными, впервые увиденными существами. Ими наполнялся весь дом; в столовой на накрытом скатертью столе – томпаковый самовар, серебряная сухарница, золочёная сахарница на шариках-ножках, какие-то вазы, всё стало безобразно и уродливо.

Из спальни послышался испуганно-сдержанный ше­пот матери, уговаривающей отца не двигаться. Неся в тазу мокрые белые компрессы, оттуда вышла горничная Саша и вдруг, увидев меня, заплакала, заспешила, побежала по коридору.

Сердце леденело и падало, когда я и брат входили к отцу. В бурдовом халате, с распахнутым воротом руба­хи отец полулежал в большом кресле, крупный, лысова­тый; правильное лицо было подернуто мертвенной жел­тизной, лишившей его уже жизни; светлосерые гла­за, словно расколотые, отсутствовали из мира; когда-то в детстве, играя на коленях отца, в этих глазах я «смотрел мальчиков».

Прощаясь, он с придыханьем произнес: «благосло­вляю… берегите мать… будьте честны…». Мать умоляю­ще зашептала, чтоб он не напрягался; отец слабо улыб­нулся, сказав: «ничего, Ольгунюшка…». Я не знал, что мне делать? Мне хотелось уйти из спальни и было стыдно этого чувства, потому что я отца любил.

В дверь, торопясь, вошли врачи, потирающий с холода руки, насупленный, седой и другой, быстрый, маленький, рыжий. В столовой суетились горничная и няня, Анна Григорьевна: варили кофе, откупоривали шампанское; на столе валялись какие-то лекарства, раз­битые ампулы. Но в этой общей торопливости я ощу­щал, что спасенья нет, что отец умирает, что рушится всё, и завтрашнего дня уже не будет.

Я встал у окна глядя на двор. На дворе в овчинном полушубке и серых валеных с узорной каймой, ку­чер Никанор прометал дорожки от навалившего за ночь снега; мордва-дроворубы в зипунах и заячьих шапках беззвучно пилили длинной пилой; из кухни вышел повар и по его жестам я понял, что он кричит кучеру что- то смешное, вот он нагнулся, захватил снегу и припрыги­вая, кидается снежками в Никанора. Я гляжу на двор, но – кучер, повар, мордва, двор, снег, – кажутся мне необычайно несуществующими.

Отцу хуже. Красивые и сейчас какие-то развер­стые глаза матери напряжены отчаяньем, она посылает меня в аптеку за кислородными подушками. Я тороплюсь, я рад, что сейчас уеду из дома, где умирает отец, поеду по морозу, буду дышать ветреным воздухом. Но и на улице всё – люди, извозчики, лошади, дома – также сдвинуты с мест и также куда-то отошли. Вот мимо нашего дома идут пешеходы, а мне кажется, что они передвигаются в такой удаленности, что если я им сейчас закричу, то они меня не услышат; пешеходы куда-то идут и уходят от меня…

По усиливающейся тревоге в доме я понимаю, что страшная минута, о которой все боятся говорить, при­ходит. Вошли старые знакомые с совершенно новыми лицами, кто-то неловко взял из сухарницы печенье. По слезам вышедших друзей-докторов, по тому, как на кухне навзрыд плачет Анна Григорьевна, я чувствую, что приближение этой минуты ускоряется. И вдруг из спальни – полукрик матери и в доме всё страшно оста­новилось. И тут же всё как бы обрушилось, завертелось; внезапно все заходили, зашумели, заплакали. Во мне, – камень тяжелиной в семнадцать лет моей жизни ото­рвался и стал куда-то бездонно

Вы читаете Конь рыжий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату