Мы вступаем в село, кто-то пробует запеть песню, но не подтягивают и запевала оборвался. На широкой улице, меж выбеленных хат, в жидкой грязи дороги, тут и там валяются трупы; слышны выстрелы, ведут захваченных лошадей, конвоируют новых пленных, всё село сейчас в нашей власти и все мы расходимся на квартиры по хатам.

Я, брат, Садовень, князь Чичуа, юнкер Сомов, брякая винтовками, входим в первую попавшуюся хату, У порога в темно-красной луже крови ничком лежит чер­ный, большой человек в солдатском, волосы на затылке слиплись. На столе тарелки с недоеденным супом, пол­буханки хлеба, ветер рвет в окне пеструю занавесь и только будильник в тишине хаты громким тиканьем отбивает время.

За сегодняшний пятидесятиверстный переход мы устали, голодны, хочется есть, лечь, спать. И всё-же в этой мертвой хате мы не остаемся. Идем дальше по вымершему селу, где из-за плетня вдруг покажется и тут же спрячется лицо перепуганной бабы.

Вечереющее небо устало темнеет. С земли в про­пасть скатывается остывшее медное солнце, обливая поля, нас, церковь, хаты последним алым и нежным огнем. На площади у церкви слышатся крики, кого-то собираются расстреливать и с князем Чичуа мы спешим туда, чтобы этому помешать.

– Ты солдат, твою мать? – в темноте кричит офицерский голос.

– Солдат, да не стрелял я, невиновный я, – полуплачет другой.

Но револьверный выстрел сух и с тяжелым стоном, с мычаньем тело падает в закатной сумеречной темноте.

И опять тот же голос кричит пойманному маль­чишке:

– Да я, ей-Богу, дяденька, не был я нигде! Не убивайте! не убивайте! – срывающимся от смертного страха, истошным голосом надрывается мальчишка.

Мы подбегаем к офицеру во френче с еле различи­мым лицом.

– Оставьте, бросьте… Он стреляет, осечка.

– Беги, счастье твое!

Вырвавшись из вооруженной толпы, паренек опро­метью бежит с площади и топот его ног умирает в темноте. В толпе кто-то чиркнул спичку, закуривает из пригоршни, и на секунду освещено незнакомое небри­тое лицо. Мимо церкви шагом проезжает кавалерия, под топот подков плывут темные, какие-то монголь­ские очертания всадников.

Уже ночь. Теперь мы так устали, что нам всё равно где спать. В чужой брошенной хате, вздув огонь, мы размещаемся при свете лампы. В переднем углу – киот полный икон, густо засиженных мухами. У стены раскрыт сундук. На полу набросаны бабьи кофты, юб­ки, на крышке сундука вряд наклеены лубочные кар­ тинки генералов отечественной войны.

Мы чудовищно голодны. Осветив печь, я лезу туда кочергой и достаю не совсем еще остывший горшок ка­ши; из чулана Садовень несет всё, что осталось от убежавших хозяев: солонину, сметану, краюху хлеба, молоко, масло; поймали даже двух сонных кур и набив хату сброшенными шинелями, папахами, сапогами, вин­товками, подсумками, после еды, мы усталые засыпаем на полу на соломе.

В этой хате было странно проснуться. В первую легковесную минуту сознания, кода нет еще грани меж­ ду сном и явью, я никак не мог сообразить, где я и что со мной? Но помахивая нагайкой, на пороге стоит раз­будивший нас вольнопер Бендо.

За чаем он живо рассказывает, как вступал в село с другого конца, как на пулемете закололи единствен­ного неубежавшего пулеметчика, как капитан Померан­цев бегал по селу с револьвером, расстреливая кого по­пало, всё только приговаривая: «дорого им моя жена обойдется!». У капитана в Киеве большевики, надру­гавшись, зверски убили жену и всю прошлую ночь ка­питан мстил кому-то; это он был во френче на пло­щади, у церкви.

Вольнопер рассказывает, что в Лежанке расстре­ляли больше пятисот человек. Я хорошо знаю эти офи­церские чувства; в них месть за самосуды, за убийства родных и друзей, за унижения, за уничтоженные, до­бытые кровью чины и ордена, за сорванные золотые погоны, за изуродованную жизнь, революцией пущен­ную под откос.

Умываясь у колодца ледяной водой, пахнущей осо­бенной деревенской свежестью, я мысленно разговари­ваю с полковником Неженцевым. «Нет, полковник, – говорю я ему, – нет, это не то, армия офицеров-мстителей никогда не победит, в России миллионы Ле­жанок и всех их не расстрелять. Но если капитан По­меранцев почти душевно болен и в своем отчаянии может быть даже по-своему понят, то как же от этих расстрелов не удержит армию генерал Корнилов? Ведь для победы нужно к себе перетянуть души именно этих крестьян? Или, может-быть в белом стане нельзя уже сдержать эти стихийные чувства мести, так же как в красном нельзя удержать стихию ненависти?» думаю я.

– А одного я совсем случайно на тот свет отпра­вил, – слышу я голос вольнопера Бендо. И он опять рассказывает «новый случай». Но этих случаев чересчур много, и я, не слушая вольнопера, ухожу со двора посмотреть на Лежанку днем.

В поисках еды по хатам бродят наши солдаты и офицеры; где-то мычит голодная корова и исходит лаем собака, всё еще бессильно охраняющая хозяйское добро.

На церковной площади в разнообразных, неесте­ственных, вывернутых позах лежат вчерашние убитые; они пролежали здесь эту росную ночь, сейчас утренний ветер, налетая, шевелит их одеждами, они лежат, как страшные, осклабившиеся деревянные куклы. Из улицы на пегой лошади выехала телега, в ней худая баба в поддевке и черном платке; подъехав к трупам баба слезла с телеги и пошла от убитого к убитому, рассмат­ривая их; тех, кто лежал ничком, она легонько припод­нимала, будто боясь сделать больно, и опять также осторожно опускала на траву; и вдруг возле одного упала на колени, потом на грудь убитого и, не обращая внимания ни на кого, словно на площади никого и не было, жалобно и отчаянно закричала: «Господи, Госпо­ди, голубчик ты мой…».

Я смотрел, как плача, утираясь, баба укладывала на телегу мертвое, непослушное тело; ей помочь подошла пожилая женщина из церковной ограды; и телега, по­скрипывая, с дорогой кладью поехала в сельскую улицу. Поровнявшись с помогавшей женщиной, глянув в ее уг­рюмое лицо, я спросил:

– Что это, мужа нашла?

Она посмотрела на меня ненавидяще.

Вы читаете Конь рыжий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату