красных в глазах рябит», рассказывают раненые. Подвезенная из Новороссийска тяжелая артиллерия засыпает нас гранатами, а у нас уже нет снарядов, и белое кольцо добровольцев, охватившее Екатеринодар голыми руками, теперь в свою очередь охватывается спешащими на выручку кубанской столицы красными. Бой с фронта, с тыла, бой везде и нам В этом бою подкреплений ждать неоткуда.
В это тяжелое утро ко мне в ограде церкви подошел капитан Ростомов, на нем лица нет.
– Корнилов убит, – глухо сказал он, – теперь всё кончено, только ради Бога не рассказывайте, при казано скрывать, боятся паники, разгрома, говорят о неизбежности нашего плена, ну, а там известно что, – и капитан лег рядом на траву и, закрыв лицо руками, замолчал.
Сердце словно оторвалось и утонуло; я не хотел бы верить, но недалеко от церкви, где возле хаты ка чается под ветром дуплистая ветла, на карауле стоят два текинца; в хату входят и выходят военные, там в простом гробу, украшенном полевыми цветами, лежит труп небольшого человека с монгольским лицом; генерал Л. Г. Корнилов лежит в походной, защитной форме; и все стоящие у гроба, даже часовые текинцы, плачут.
А под Екатеринодаром все ухают залпы артиллерии.
Его штаб стоял в небольшой хате у рощи, на высоком берегу вытянувшейся далекой лукой Кубани. Уже давно красные вели пристрелку по этому белому трехоконному домику и адъютанты уговаривали генерала бросить хату, но, занятый безнадежным роковым штурмом, он уже не обращал внимания на уговоры и на гранаты, изрывшие рощу.
Последняя граната, пробив стену, попала под стол, за которым сидел Корнилов. Его подбросило кверху, ударило об печь: ему раздробило висок и переломило бедро. Из дымящейся хаты адъютанты вынесли гене рала на воздух, .Корнилов умирал.
Когда стемнело, к нам в заваленную ранеными сторожку вошел запыленный обозный офицер в пропотевшей гимнастерке. «Господа!», закричал он, «укладываться на подводы! Только тяжелораненых просят не ложиться, легко раненых отвезут, переложат на артиллерийские, а тогда приедут во второй раз».
Сестры Таня и Варя торопят укладываться, ехать и в их шепчущих настояниях я чувствую какую-то тайну. Я выхожу в ограду, на паперти темные очертания старого священника.
– Благословите, батюшка.
– Храни вас Господь, – обнял меня дряхлый священник, и трижды поцеловал, – уйдёте… с нами что будет… Господи… – произнес с вырвавшимся стоном, – завтра же ведь придут и начнут расстрелы.
По темноте еще резче плывет гул боя. Сестры несут одеяла, подушки, торопливо укладывают нас на подводе и Таня шепчет, что мы отступаем от Екатеринодара, что тяжелораненых бросают в Елизаветинской на произвол судьбы, сокращая хоть этим обоз.
Я забыл в сторожке пояс, ковыляю туда. Коптящая керосиновая лампа со стены освещает вороха измятой соломы. В углу кто-то тихо-тихо застонал, это мальчик-кадет с раздробленной ключицей, он лежит навзничь, желтый свет мутно озаряет его изможденное детское лицо с темными, отросшими за войну волосами.
– Все уехали… бросили… – не то через силу, не то в забытьи простонал кадет.
Догоравшая лампа наполняла сторожку колеблящимися тенями; тяжелораненый оставался в темноте ждать утренней расправы красных.
– Триста раненых бросили, а? Ведь не только на смерть, а на страшное истязание! При Корнилове этого никогда бы не было, – вполголоса говорит на подводе раненый в лицо Коля Сомов.
– Доктор и сестры наши с ними остались, – шепчет Таня.
Возчик понукает лошадей, рысью едем в темноте; над нами катится, уплывает оставшееся на полнебе золото созвездий. Мы не знаем, куда нас ведет заменивший Корнилова, новый главнокомандующий генерал Деникин.
XI
В степях в эту темную ночь у железно-дорожной станции Медведовской решалась судьба. Здесь генерал Деникин наметил попытку вырваться из красного кольца; и здесь же в сети железных дорог Сорокин хотел нас нагнать, чтоб добить, уничтожить. Эта черная ночь решала всё: прорвемся – затеряемся в степях, не прорвемся – смерть.
Скрывшись за чередой холмов, в степи, в ожидании прорыва притаился обоз. Пофыркивают уставшие лошади, без отдыха прошедшие семьдесят верст. На подводе нас шестеро. Под звездным небом мы молчим, приказано не разговаривать. «Ну, не прорвемся, ну, умру, ну и всё», уговариваю я себя под налетающим на лицо степным ветром. Но я чувствую, что уговоры не действуют, ибо страшна не смерть, страшна подлая расправа.
Далекий орудийный залп. И тут же, свистя и завывая, близится гранатная очередь. Каждый из обессиленных раненых молит об одном, чтобы снаряды не попали в его подводу, это – оголившееся животное чувство, которого каждый внутренне стыдится, но каждому очень хочется жить. По звуку несущихся снарядов все прикидывают: «по нас… не по нас»… Страшный взрыв совсем рядом, за ним, может-быть, полсе-кундная тишина и вдруг кто-то ужасно кричит. Гранатами разбиты подводы, убиты лошади, убиты раненые, а казаку-возчику оторвало ноги, и это он, как шакал, завыл под золотом звезд.
– Да приколите ж его, – измученно говорит кто-то в темноте.
– Тише, господа, приказано ж не разговаривать. И все смолкают в ожидании новой очереди, только возчик кричит страшно и тягуче; но вместо гранат далекую степную темноту разорвало вдруг внезапное, короткое ура.
– Ура, слышите, ура, атака, – завозились взволнованно на подводах раненые.
– Не волнуйтесь, господа, это наши черкесы атаковали их артиллерию, – вполголоса с седла говорит едущий темный верховой.
Ура вдали оборвалось; замолчал и возчик, истек кровью. В звездной тишине внезапно стал слышен треск кузнечиков и показалось, будто в этой степи никогда ничего, кроме тишины и треска кузнечиков не было;