– Да иди же, ты! Готово!
Наотмашь отбросив бычек, выпустив стаю соленых ругательств по адресу матери, что не может найти документы, комиссар бросился бегом и в проулке они оба скрылись. Только тогда Анна Григорьевна увидала до чего бледна еле держащаяся на ногах мать, завязывавшая дрожавшими руками мешок.
– Заарестовал бы, Бог нас хранит, – зашептала старуха.
Почти бегом женщины заспешили из Словуты и в вечернем поле на пшеничной меже затерялись. Вечер, ветер, тишина. Вышли на старый, обсаженный ветлами тракт с столбами в уходящих белых телеграфных стаканчиках. Кругом та же бесконечная Россия, безразличные к человеку жестокие вечерние поля, синечерные леса и катящаяся дорога; только чем ближе к границе, тем сильнее гудят телеграфные провода, тем напуганней люди и страшнее идти, словно подошвы пристывают к земле.
С плеском быстрых крыл пролетела с полей голубиная стая. Под селом Панорой дорогу пересекла ржа вая, мутная речужка, вместо моста перекинуто бревно и на берегу валяются две слеги для перехода. Ими опираясь о дно, мать и Анна Григорьевна перебрались через шелестящую темную речку и в улице у крайней хаты, заметив у заваленки копавшуюся девчонку, мать спросила ее, не знает ли, где б пустили переночевать?
Девочка повела их вдоль темной улицы, доведя до хаты, где возилась в сенях простоволосая баба. Чтоб расположить хозяйку, мать в сенях же развернула перед ней оставшиеся юбку и платок, и взяв за ночевку эти драгоценности, баба даже растрогалась.
– Вы мене слухайте, – шептала она, сидя на лавке со странницами, – у мене крестник есть, парень тихий, все тропы знает, вы ему заплатите, он и переведет вас через границу.
И баба тут же послала девочку за крестником, а пока его ждали, хозяйка всё хвалила юбку, всё приме ривала ее к себе, поглаживая ладонями.
– Сама бы на Почаев пошла, жизнь-то какая, – завздыхала вдруг баба, – у мене вон зять маво мужа убил. Сам курицы не зарежет, а вот поди ты, попутал сатана, поссорились, схватил ружье, да и убил враз, – и вдруг неожиданно, длинно, ручьисто баба заплакала, утираясь подолом.
В хате родилось молчанье, но в сенях кто-то завозился. Мать обрадованно подумала, что пришел крестник, но вместо него в хату вошел низкорослый мужик какого-то забитого, несчастного вида и мать почему-то сразу поняла, что это и есть убийца. Оглядев странниц, мужик поздоровался даже как-то застенчиво. Баба тут же отвела его вглубь хаты, заговорив с ним полушепотом, но мужик сразу же отмахнулся.
– Я таких делов не делаю, – сказал строго, – за такие дела нынче пропасть можно, пускай Сенька хочет и переводит.
И вдруг непреодолимый ужас охватил мать; болтливая баба, убийца-зять, какой-то крестник, всё стало страшно в полутемной избе; выдадут, донесут, захотят ограбить. Зять стал возиться у печи, что-то доставая из темной бочки, а баба всё расспрашивала мать, лезя в душу, кто, да откуда, да к кому идут, да когда вер нутся?
Тощий, квелый паренек лет семнадцати с рано выцветшим лицом вошел в хату в сопровожденьи де вочки. Выслушав мать, он деловито помолчал, потом сказал, что пробраться через границу можно, только с
опаской, пограничники в хлебах залегают, ловят и арестовывают.
– Да мы ночью прокрадемся, – проговорила Анна Григорьевна.
– Ночью ни-ни, убьют, иттить середь дня надо, – с знаньем дела произнес паренек, – когда солнце вы соко, солдаты на обед уходят, вот и надо иттить.
За пятьсот рублей керенками и две оставшиеся в мешке Анны Григорьевны простыни паренек согласился вести через границу России. Эту последнюю в России ночь нужно было выспаться, собраться с силами, но несмотря на усталость от четырехсотверстного пути мать заснуть не могла. То стонал на печи убийца-зять, то , переворачиваясь с боку на бок, чешась от блох, кряхтела баба. В темноте сеней мать лежала переполненная волненьем, всё молилась Богу и какими-то обломками громоздились воспоминанья счастья прожитой жизни, с – которыми прощалась, ужас возможного ареста, лица сыновей, всё наплывало жестоко изнуряющей смесью бодрствованья и сна и опять уходило в темь ночи.
Еще только свежел восток, а тихий паренек уже вошел в хату. С сильно бьющимся сердцем, подрагивая от холода рассвета и от волненья, мать вышла. «С Богом, с Богом», шептала в сенях заспанная баба. Паренек проворно пошел шагов на двести вперед. Странницы еле поспевали за ним, всё боясь упустить из глаз его пеструю рубаху. Как только он оборачивался, делая условный знак, мать и Анна Григорьевна бросались в пшеницу, залегая в ней, а когда раздавался его далекий свист, выходили и опять шли за его мелькающей, удаляющейся рубашкой.
Мать всё чаще взглядывала на поднимающееся – солнце, оно уже высоко, стало-быть и граница близка. Сейчас собрав все силы, надо решиться на самое страшное: перейти границу России.
Паренек манит, подзывает к себе; странницы заспешили.
– Нельзя мне дальше, теперь одни ступайте, – зашептал он, – вон, луг видите, за лугом хата под новой крышей, там и стоит польский кордон. Да вы не бойтесь, идите спокойно, быдто вы никуда и не бегёте и никакой границы тут нет, а луг он луг и есть, – и взяв уговоренные керенки, паренек заспешил от стран ниц.
Зеленый луг в полевых цветах на опушке леса, это и есть та заветная граница России, о которой изучая карту, думала мать. Вот она дошла, она перед цветущим лугом, за которым уж Польша, поход кончен, но нужно еще самое страшное усилье: среди бела дня, у всех на виду перейти этот зеленый в белых ромашках, в кашке, в желтом зверобое простой и словно заколдованный луг. Это жутко. Кругом лесная тишина, никого. А матери чудится будто каждый куст, дерево, рытвина, поросль всё живое и всё стережет ее каждый шаг.
Как сказал паренек, мать и Анна Григорьевна по лугу стараются идти «быдто спокойно», но ноги не слушаются, почти бегут, сердце их торопит. Мать чувствует, что это нехорошо, что это может стать подо зрительным, но удержаться уж нет сил. Сейчас луг кончится, с ним кончится и Россия. Еще каких-нибудь пятьсот шагов и они заграницей и надежда увидеть сыновей будет настоящей. Кругом знойная полуденная тишина, ни звуков, ни голосов, только лесной звон в ушах. И вдруг где-то совсем рядом, с русской стороны: