закоржавело складками, морщинами. Губы украшены грязными се­дыми усами, изо рта торчит единственный черный клык, а слезящиеся зеленые глазки всегда издевательски сме­ются; основной же чертой характера семидесятишести­летнего гасконца остается, конечно, веселость.

В закопченное жилье Гарабоса страшно войти, тут круглый год то тлеет, то пылает камин. Жена давно умерла, сыновья ушли в город. В ветхой разваливаю­щейся усадьбе старик один. В часы отдыха, бросив в камин бревешко, он дремлет у огня, радуясь пламени согревающему старческое тело; у огня лежит и его го­лодная коричневая сука.

На этой виноградно-пшеничной земле Гарабос ро­дился и прожил жизнь, как прожили ее здесь его пра­деды и пращуры. Гарабос дремлет от выпитого вина, от теплоты огня, от старости. Жизнь в старике сделала полный круг и вот уже застывает; он скоро умрет и смерть его, может быть, никто даже и не увидит, кроме его худой голодной собаки.

В свежие утренники с усадьбы Гарабоса видны вечные Пиренеи, по ним старик предугадывает погоду, иногда дребезжаще поет с детства заученную песню:

«Les montagnes des Pyrйnйes, vous кtez mon amour». Ста­рик – философ. Ему всё ясно. Как-то я заговорил о войне 1914 года, но он не поддержал разговора. «Это северным округам надо было воевать, – сказал старик, – а нам здесь воевать не с кем!». И это искренне, это то же крестьянское чувство враждебности к государ­ству: «мы тульские, до нас не дойдут». Да другое пред­ставление было бы и противоестественно, ибо весь мир Гарабоса здесь, на восьми гектарах пшеницы и вино­градника, с которых он никуда не сходит. Только раз, ребенком, отец возил его на ярмарку в окружной город и это единственное путешествие до сих пор старик вспоминает, как лежащее в бесконечности. Остальные его передвижения коротки и однообразны: отвести ко­рову к соседскому быку, сходить на помощь, занять у соседей для клушки яиц, взять винную бочку и лишь в субботу, с раннего утра, когда на ферму глядят дале­кие, за ночь словно отмытые, светящиеся Пиренеи, Гарабос собирается в самое большое путешествие. Он надевает тогда черную, гасконскую рубаху навыпуск, оставшуюся еще от времен, когда торговал скотом; маклаческая рубаха сразу же скрывает нечистоплот­ность костюма старика; шляпу он сменяет на широкий черный берет и посасывая самодельную старую трубку тихо спускается на еженедельный базар ближайшего городка. Тут на скотьем базаре старик приценится к бычкам, которые, как фарфоровые, привязаны пестрым рядом; узнает цены на яйца, на кур; с своими сверстни­ками, такими же стариками, посасывающими такие же трубки, он нашутится остротами и поговорками, какими они острят вот уж шестьдесят лет; и если кто-нибудь угостит, то старик выпьет рюмку анисовой водки. А когда начнется разъезд, Гарабос той же тропкой подни­ мется домой, на гору, на ферму, чтоб на рассвете на па­ре белых волов, с черными, словно обугленными глазни­цами и такими же черными метелками хвостов, выехать пахать свое поле, на котором он знает каждую ложбин­ку, ибо старым ручным плугом пашет его больше шести­десяти лет.

Раз, после базара, я помогал старику резать виноград. День стоял сентябрьский, виноградник был уже в утомленной желто-лазурно-красной листве. Вдруг, пере­став резать и вынув изо рта стертую трубку, Гарабос сплюнул и, серьезно глядя на меня, проговорил:

– Ты знаешь, это только дураки ведь думают, что там, – он указал старым, закорузлым пальцем на неж­но-осеннее небо, – ничего нет. А кто ж тогда этим всем управляет, а? – и, подмигнув слезящимися глазками, старик рассмеялся с хрипотцой.

Мы продолжали резать матово-чугунные, черные, переспелые гроздья, от сладкого сока которых слипа­лись пальцы. Мне всегда трудно было распознать отно­шения Гарабоса с Богом, но сейчас я убедился, что эти отношения существуют, хотя они понятны, вероятно, только им двоим. Этот гасконский вольтерьянец всегда подсмеивался над аббатами, церковью, над Богом, но сегодня в осеннем винограднике его должно быть что-то волновало. Вскоре он опять заговорил, рассказывая о том, что ночью в прошлую пятницу у вдовы, соседки увидал в самой середине виноградника какое-то сияние, на следующую ночь опять, в воскресенье ночью то же самое, тогда он пошел к ней посоветывать, чтоб отслу­жила по мужу панихиду; и действительно, после отслу­женной вдовой панихиды ночное сияние в винограднике исчезло.

– Что же это такое было? – продолжая резать переспелые гроздья, спрашиваю я.

– Не знаю, что было, а вот было, – и зеленые глазки старика смеются, при этом он щелкает губами и произносит любимое «хок-йок!».

Трудно распознать душу этого старого гасконца. Философия хлеба, постели, могилы у Гарабоса по- крестьянски жестока и ясна. Когда умер восьмидесяти­летний сосед и я сказал об этом Гарабосу, он снял соломенную шляпу, неожиданно обнажив совершенно круглый безволосый череп, и произнес с сожалением: «Жаль». Потом помолчав, добавил: «Ну, пахать-то он уж не мог, а вот мотыжить мог еще». Я понял чувство и мысль старика, что каждому нужно свое отпахать, отмотыжить, а потом идти в землю. Зато живя здесь, на земле, старик, как истый галл, страшно любит вся­кие плотские радости: красное вино, жирный кусок ба­ ранины, пахнущий овчиной сыр. После еды Гарабос желтым пальцем набивает обсосанную трубку горлодерущим табаком; а за едой он неизменно, со всей соленой откровенностью, балагурит о женской любви и сам первый заливисто хохочет, сотрясая высохшее, костля­вое тело.

В склонах Гаскони Гарабос произростает, как ста­рый корень, дожидающийся естественного умирания.

VII

На молотьбе всё ведется по исстари заведенным правилам: и угощенье, и работа. Подняв соломотряс к голубому небу, машина нетерпеливо ждет рабочих; за­саленные машинисты отрывистыми свистками созывают их; в спадающих с костлявой поясницы, заплатанных широкими латками портках, с свисшими седогрязными усами, но тщательно выбритый, с вилами на плече Га­рабос идет к нам на молотьбу первым. На помочи старик, конечно, уж только ловчится, приходя, чтоб задарма поесть кур, мяса, сыру, попить вина, кофе, арманьяку, потолковать, посудачить. Он издали уж кри­чит какие-то «патуасские» остроты, это значит, что от предвкушаемого пиршества старик в хорошем расположеньи духа.

За стариком сходятся человек двадцать соседей, французов, итальянцев; в гасконской рубахе, в соло­ менной шляпе пришел и Иван Никитич. Кругом смех, остроты, у южан сильно развита шишка жизнерадостности. Но вот паровичек застучал, все по местам и за шумом машины уже еле слышны выкрики голосов, а скирд начал мерно таять под вилами залезших на него мужиков, споро кидающих тяжелые снопы в подраги­вающую пасть машины.

Дубовые столы уж приготовлены, накрыты скатертями, на них встали пузатые пятилитровые бутылки с красным и белым вином. Гасконцы идолопоклонники хо­рошей кухни. Окончив молотьбу и перетаскав к амбару мешки, соседи в очередь моют у ведра руки и с веселым говором садятся за столы. Церемония началась, как надо. Закуской подаются сардинки; за ними националь­ный наполеоновский суп с вермишелью, доев который каждый обязательно наливает в тарелку вина и, вкусно ополоснув, спивает. А хозяйки несут уже жирный кусок вареной говядины, ее каждый вдосталь запивает крас­ным вином уже из стакана; за мясом салат, за салатом разварные куры, за разварными жареные, золотистые; и как только жареные куры приносятся на стол, проис­ходит всегдашний отказ гостей от чести их разнимать. Это – дело и честь старейшего. Золотая курица плы­вет вокруг дубовых столов от отказывающегося к отка­зывающемуся

Вы читаете Конь рыжий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату