письмам, при встрече должно было произойти нечто неслыханное. Вначале, конечно, — прижать к груди и сказать: «Ты моя!» После этого мир озарялся огнями, играли оркестры, пели соловьи, расстилался зеленый шелк лугов, солнце не уходило за горизонт. Они без конца целовались. Не могли наглядеться. Стояли, взявшись за руки, и в то же время лежали на высокой кровати.

Из месяца в месяц Борис не уставал расписывать радость Встречи. Он не замечал, что повторяется и становится однообразным. Потом в тоне его восторгов появилась некоторая озабоченность. Она нарастала. Если бы что-то его смущало в письмах Жанны, он бы спорил, цитировал какие-то фразы. Нет, беспокоило нечто другое, но что именно, я не мог понять. Зачем-то Борис требовал от нее все новых обещаний. Добивался заверений в верности, хотел заручиться: что меня ждет, когда я приеду к тебе? Хочешь ли ты быть моей? Он требовал определенности, требовал гарантий, настойчиво, подозрительно. Удивляла его расчетливость, вроде он не такой был. Вытащил меня с нейтралки, когда я закоченел, двигаться не мог, — рискнул, хотя не был обязан. На передке, правда, осторожничал, не стыдился ползать в мелком окопе, зря не подставлялся… Чего ради он так добивался заверений, как будто они обеспечивают любовь? В ответ на расспросы Жанны он написал о Волкове, впервые упомянул его:

«Да, я его знаю, короткое время я жил с ним в одной землянке. Адрес твой он взял у Аполлона. Вина моя. Видишь ли, я не удержался, рассказывал о тебе, показывал твою карточку, прочел отрывки из твоих писем. Поделился в минуту откровенности. Не знаю, что он тебе написал, но ведет он разговоры о женщинах не в моем вкусе. Воззрения его на жизнь не по мне. Я человек прямой и ценю откровенность, а не подходы. Что мне нужно, пишу прямо, интимными церемониями не занимаюсь, паутину не раскидываю. Длинные письма, Жанна, я не пишу, я предпочитаю писать короткую правду, чем длинную ложь. Вывод сделай сама».

Собственно, с этого началась та житейская история, что росла по извечным законам любви и ревности среди посвиста пуль и осколков, между боями местного значения, проходами в спиралях Бруно и минными полями, под гулом бомбардировщиков, летящих на Ленинград.

В следующий раз о Волкове он написал злее. Хотя, на мой взгляд, сдержанно, мог бы выставить его похуже… Но тут я обратил внимание на записку, приколотую к письму. Свеженько-белый листок, на нем знакомым сочно-красным фломастером написано: «Прошу Вас, читайте по очереди письма Волкова и Лукина, так, как я их получала. Ж.».

Будто угадала, что я предпочитал Борины письма, что в письма Волкова я не собирался заглядывать. Выходит, все у нее было предусмотрено — и то, что буду читать переписку, и что папка окажется у меня, и надо подсказать. Я вспомнил, как она преспокойно передала мне папку, словно зная, что в конце концов я сам попрошу. Не очень-то приятно, когда твои действия просматриваются наперед, оказываешься примитивным устройством, заводная игрушка — зеленая лягушка.

Волковских писем было много — три увесистые пачки. Пронумерованы, разложены по порядку, с тем, однако, отличием, что письма его истерты на сгибах, помяты, — их, следовательно, перечитывали, носили в сумочке, в кармане. Я разложил на столе нечто вроде пасьянса: письмо, открытка, конверт зелененький, серенький. Аккуратно-печатный почерк, каждое слово вырисовано. Ох, как не хотелось мне браться за них. Не мог заставить себя. Встал, вышел на крыльцо.

Вечерний птичий гам бушевал, стрекотал, заливался в пахучей зеленой теплыни. Вот где распахивалась жизнь. От заброшенности, неухоженности участка жизнь выигрывала, прибывала. Всюду громоздились кротовые грудки вывороченной земли. Дорожки заросли, захваченные повиликой, диким горошком. Я смотрел в небо, которого нет в городе, стараясь войти в покой этого вечера. Птицы не занимаются воспоминаниями, думал я, они поют, переговариваются, поглощенные счастьем и насущными заботами, и крот знает лишь настоящее и будущую зиму.

Эти мудрые мысли меня тешили, но не помогали. Я все больше погружался в прошлое, как в трясину. Чугунное лицо Волкова, оживленное фотографией, приблизилось вплотную. Обритая наголо, круглая шишковатая голова напоминала бюсты римских императоров из черного мрамора, что стояли в Камероновой галерее. Пули цокали по ним, не оставляя следов. Голос его тоже звучал чугунно-звонко: «Читать чужие письма, лейтенант Дударев, это подлость!» Слово «подлость» звучало невыносимо, как «подлец!». И все сработало автоматически, я размахнулся дать ему по морде, но он перехватил мою руку, вывернул так, что я вскрикнул от боли, Волков был куда сильнее меня, но то, что я вскрикнул, было унизительнее, чем его слова.

После бомбежки я нашел у развороченной землянки листки. Не сообразив, чья это землянка, я поднял их и стал читать, сперва про себя, потом вслух, потешаясь над чьей-то любовной дребеденью. Это была разрядка, и все обрадовались возможности похохотать, когда подошел Волков. Моя шутка обернулась серьезным скандалом. Я кинулся на него с кулаками, он отшвырнул меня — все это в присутствии бойцов! Я схватился за револьвер. Меня оттащили. С этого дня я возненавидел Волкова. Потом было всякое, на передовой друг без друга не обойдешься, но обида засела во мне прочно.

Какие каверзы подстраивает жизнь! Зачем понадобилось через столько лет опять подсунуть его письма?

Я вернулся в комнату, оставил дверь открытой в сад, в неутихающий птичий шум, шорох молодых листьев. Я сел за стол. Что в них, в этих волковских письмах? Во мне все напряглось, как в детстве: сейчас меня обнаружат, поймают, уличат… Кроме той несостоявшейся драки, было потом куда более серьезное. Не за этим ли пожаловала ко мне Жанна? Потребовать ответа? Все же существует, значит, закон возмездия. Давно уже занимало меня действие его. Он то подтверждался, то нарушался, но я считал, что это не нарушение, а незнание мое. Потому что действие его могло быть скрытым, неизвестным мне. Рано или поздно зло должно наказываться. Не всегда виновнику, — может воздаться детям его, потомству. Какое-то равновесие природа должна восстановить. Если справедливость не сумеет восторжествовать, тогда она зачахнет, тогда человеку не на что надеяться. От школьных лет остался у меня невнятным эпиграф к «Анне Карениной» — «Мне отмщение, и Аз воздам». Что он означает? Кроме божественного, уловлен ли тут закон, по которому творится суд над нами?..

Первое письмо было про то, как Волкова поразила фотография Жанны. «Как выстрел в упор из ракетницы». Фотографию Борис выпросил у Аполлона и повесил ее над нарами. (А про выстрел я вспомнил — был у нас случай: кто-то в землянке выстрелил из ракетницы, действительно ослепнуть можно.) Увидел Волков карточку, Борис ему прочел кусок из письма, и образовалось впечатление сильное — «беззащитностью Вашей, опасно соединенной с отзывчивостью и умением чувствовать тонкости, нам недоступные». Читать было неловко, какие он кренделя завивал: «Теперь стоит мне закрыть глаза, появляется Ваше лицо. Я изучал каждую его черточку. Глаза, уши, подбородок. Вижу милую расслабленность губ, восторг жизни в глазах. Я убеждал себя, что навоображал, но теперь знаю, что Вы существо необычное…»

Строчки эти неприятно резанули меня. Напыщенные выражения каким-то образом совпадали с моим собственным впечатлением.

Жанна ответила. Она охотно отвечала тому и другому. Переписка пошла параллельно, у Бориса своя, у Волкова своя. Разница состояла в том, что Волков скрывал свою.

От чтения их писем вперемежку чувствовалось, как нарастало соперничество. Поначалу преимущество имел Борис. Бурные его признания подействовали. За ним было первенство, он имел фору. Кроме того, Волков явно переборщил. Ответ ему, очевидно, пришел суховато-ироничный. Я сужу по тому, как он сменил стиль своих писем. Отшутился — полагал, что сумеет воспеть ее по-восточному, в духе Руставели. «С чужого голоса не пой, свой сорвешь». И дальше без выкрутас, иронично принялся рассказывать о себе. О чувствах ни звука, о фронтовых наших перипетиях общими словами отделывался, как и Борис. Неторопливо разглядывал прожитые годы как бы издалека. Письма его, признаюсь сразу, — читались. Дело заключалось не в литературности, я не большой охотник до беллетристики, — он заинтересовал меня своей судьбой. Обстоятельно и содержательно излагал он историю своей жизненной борьбы. Он был старше нас всех. Намного. Лет на пятнадцать. Совсем из другого поколения. Хотя по виду такой разницы не чувствовалось. Голодуха всех подравняла. В тесных задымленных наших землянках, в окопной зиме, закутанные, промерзлые, измученные снежными заносами, ночными тревогами, нехваткой патронов, мин, потерями от ран, от голодного довольствия, мы возрастов не различали. Тем более что Волков выделялся силой. В феврале, в самое голодное время, он в одиночку тащил ящик с противопехотными минами. Судя по некоторым фактам жизнеописания, было ему лет тридцать пять. Он описывал тот слой жизни, который мне

Вы читаете Еще заметен след
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату