Карцев дал ему пять рублей и, не зная, что делать дальше, стал отряхивать испачканный глиной пиджак.

Подошла плачущая теща. Люба держала ее под руку и не сводила глаз с крышки гроба.

— И место-то какое нехорошее, — еще сильнее заплакала теща. — Сырое да низкое… Ни один цветочек не примется…

— Это вы напрасно, — огорченно сказал человек с лопатой. — Место самое что ни на есть… Очень даже хорошее место.

Все стояли и досадливо оглядывались по сторонам, словно выискивали того, кто знал, как нужно поступать дальше. До того момента, пока гроб не опустили на землю, все было понятно, правильно и скорбно. Потом, когда гроб опустят в могилу, все будет тоже ясно. Женщины перестали плакать в ожидании. Они покачивали горестно склоненными головами и любопытно поглядывали на Карцева, Любу и тещу.

Откуда-то подошла старушка с высокой палкой и профессионально жалостливым выражением лица. Через плечо у нее висела матерчатая сумка от противогаза, а маленькая старушечья головка была по брови затянута в черный непроницаемый платок. В руке два цветочка из стружек — красный и синий. Старушка подошла к Большой Берте и спросила, показывая подбородком на гроб:

— Как звали-то?

— Вера… — машинально ответила Берта.

— Женщина, значит, была… — удивленно-распевно сказала старушка и добавила: — А лет-то сколько?

— Тридцать четыре…

— Не пожила, не пожила… — пропела старушка и быстренько перекрестила себя трижды.

Человек с лопатой шагнул к старушке, наклонился над ней и беззлобным шепотом сказал:

— Ну-ка брысь… Тебя тут не хватало. — Потом повернулся к Берте и спросил деловито: — Говорить будете?

И тогда из кучки пожилых незнакомых женщин, стоящих слева от Берты, отделилась одна и надрывно- уверенно произнесла:

— Дорогие товарищи! Все сотрудники нашей кафедры поручили мне выразить глубокое соболезнование…

И, несмотря на то что женщина роняла в могилу круглые, привычно катящиеся слова и с детства знакомые, слышанные, читанные фразы, все вновь почувствовали горе и сладостную жалость ко всему на свете. Женщины заплакали, тоненько заголосила теща, припав к плечу своей старшей дочери Любы, мужчины тискали и мяли руками лица.

Карцева трясло, и он даже не пытался унять дрожь, только смотрел поверх голов в черные безлистые ветки старой облезлой березы, и в глазах у него стоял Мишка, удивленный, замурзанный, с просвечивающей бледно-голубой жилкой на левой щеке. Потом гроб опускали в могилу, и Карцев снова запачкал пиджак и брюки. Трое с лопатами быстро и ловко засыпали могилу и установили «раковину» с высеченными золотыми буквами.

Ах какая жестокая штука — поминки! Ах страшная штука!..

Будто держат человека на весу за шиворот и мотают его из стороны в сторону — то дадут ему под винегретик забыть про покойника, то под стакан водочки вспомнить заставят. И все вразнобой, вразнобой… Один рассказывает, что ему сказала покойница в прошлом году «вот почти в это самое время», другой тихим приличным голосом жалуется, что лето на исходе «и на юг уже не выберешься»…

А потом вдруг все замолкнут разом, послушают, как в кухне мать покойницы пьяненько соседкам тоску свою прокричит, покачают головами, и снова пойдет нелепая путаница настроения и слов.

Соседки по квартире, чистые, прибранные, будут гостям селедочку предлагать и уговаривать быстрее масло в картошечку класть, а то «картошечка остынет и маслице в ней нипочем не разойдется»…

И хорошо, что Люба сидит рядом и за руку держит. И хорошо, что Любе сейчас так же плохо, как и ему, Карцеву, от всего этого. Самый близкий сейчас человек — Люба. Сестра. Их здесь только двое близких — он и Люба.

— Ты не слушай, не слушай… — шепчет Люба и по руке гладит. — Ты про Мишеньку думай. Ты про Мишеньку думай… Ты теперь должен всем для него быть…

— Люба… Люба…

Карцев низко наклоняется и целует Любину руку. И нет у него сил поднять голову. Сейчас никто из этих не должен видеть лица Карцева…

А Люба все гладит его, спичку подносит.

— Ты подумай, Шуренька, может, не стоит тебе увозить его?.. Как ты там с ним один будешь?.. Он же маленький… Вот уйдешь из цирка, начнешь жизнь нормальную, оседлую, тогда и… А пока…

И тут Карцев почувствовал, как далека от него Люба, как она ничего не поняла в нем и как ей теперь совсем нет до него никакого дела.

Он один. Он за этим столом один. Нет у него близких. Нет у него никаких сестер! И братьев нет!.. Никого… Сын у него есть — Мишка. Его сын. И все.

— Не пей больше, Шуренька, — шепчет Люба.

«А провалитесь вы!..» — думает Карцев, и в уши его вползает чей-то голос:

— … И долг наш, сидящих за этим столом, помочь матери незабвенной Верочки, Ангелине Петровне, воспитать своего внука Мишеньку и поставить его на ноги…

Карцев вскочил бешено, опрокинул стул, рванул на себя скатерть:

— Раскаркались!.. Сволочи!!

На вокзал Карцева и Мишку провожали теща и Большая Берта. Люба еще третьего дня улетела в Ялту, одарив мать деньгами, а Мишку сладостями и очень красивым пластмассовым пароходом. С Карцевым Люба разговаривала сдержанно и тихо, как с тяжелобольным, и просила на будущее лето привезти Мишку к ней. Они будут снимать под Москвой дачу, а так как Карцев из цирка в цирк ездит все равно через Москву, то он сможет видеть Мишку когда ему вздумается. Карцев поблагодарил и не отказался, но Люба поняла, что Карцев этого не сделает, и махнула рукой.

В такси теща и Берта сидели сзади, и теща тихонько рассказывала Берте, как хоронили Сережу Рагозина. Сама она на похоронах не была, но мать и отец Сережи, которые приехали из Костромы, приходили к ней и даже ночевали у нее две ночи.

— Не хотели у невестки, — сказала теща. — Одну ночь провели, а больше не хотели.

А потом, рассказывая, как хоккеисты посадили у могилы Рагозина березку и какой хороший участок им выделили, рядом с оградой, у самой аллеи, теща дважды принималась плакать, и Карцев понимал, что все это говорится для него и в упрек ему, и поделать ничего не мог, а только прижимал к себе сонного Мишку и был рад, что Мишка всего этого не слышит.

— Говорили, к зиме сложатся и мраморный памятник ставить будут… — всхлипнула теща. — Конечно, им легко… Их вон сколько…

Карцев прижимал к губам мягкие Мишкины пальцы и тоскливо ждал вокзальную площадь. Почему-то он вспомнил Тима Чернова, с которым ездил в Лугу за Мишкой. Они были давно знакомы, еще с тех пор, когда Тим учился в электротехническом институте. Потом Тим стал очень известным эстрадным писателем, и самые неприступные конферансье разговаривали с ним, искательно заглядывая в голубые веселые Тимовы глаза. Тима это всегда очень смешило.

Мягко раскатывая букву «р», Тим пел свои песни слабым приятным голоском, аккомпанируя себе на гитаре. Он не был «сатириком», как его называли в эстраде. Впрочем, всех пишущих для эстрады называют «сатириками». Тим был лирик, он был влюблен во всех, даже в самых случайных женщин, и обаяние его песен было его внутренним обаянием, и это чувствовали все, кто хоть один раз видел Тима.

Последние годы он много зарабатывал и легко тратил. Каким образом он умудрился купить машину, никому не было ясно. Тим говорил, что сам этого не понимает. На самом деле все было просто: Тим тяжело заболел облитерирующим эндартериитом, его долго лечили и, наконец, ампутировали пальцы левой ноги. Несколько месяцев он пролежал в клинике и не успел истратить деньги. Вот и машина…

Когда Карцев позвонил ему и попросил съездить с ним в Лугу за Мишкой, Тим немедленно согласился и сказал, что приедет за ним в девять часов утра. Тим, наверное, знал все и ни о чем не спрашивал.

Спустя несколько часов, ночью, Тим позвонил Карцеву.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату