– Трое. Из семи. Остальные умерли.
– Может, ему не хочется говорить об этом, Чарли? – вмешался Уайтджек.
– О, извините. – Новак поднял глаза, и на его молодом невыразительном лице проступило явное огорчение.
– Да ничего, – сказал Стаис, – я не против.
– А вы сказали им, что вы тоже грек? – спросил Новак.
– Сказал, когда наконец объявился тот, что говорил по-английски.
– До чего нелепо, – протянул Новак задумчиво, – быть греком, бомбить Грецию и не знать языка… А можно, я напишу своей девушке, что у них была рация и они связались с Каиром?
– Она девушка техника-сержанта из Флашинга в Лонг-Айленде, – монотонно проговорил Уайтджек. – Чего бы тебе не смотреть правде в глаза?
– Мне так больше нравится, – ответил Новак с чувством собственного достоинства.
– Да, пожалуй, можно написать, что у них была рация, – сказал Стаис. – Это было так давно. Через три дня ДС-3 нашел окно в облачности и сел. Все время лил дождь и перестал всего минут за тридцать до темноты, так что, когда самолет приземлился, брызги поднялись футов на пятнадцать вверх. Мы кричали от радости, но ни один из нас не в силах был подняться с места, ни один из нас, потому что от слабости никто не мог стоять.
– Об этом обязательно надо написать моей девушке, – сказал Новак, – от слабости никто не мог стоять.
– Потом снова пошел дождь, поле стало сплошным месивом, грязь по колено, и когда наконец в ДС-3 забрались все, взлететь не удалось.
Стаис говорил спокойно и задумчиво, словно был один и обращался к себе.
– Мы просто увязли в этой греческой трясине. Тогда пилот, капитан, вылез и огляделся: льет дождь, вокруг стоят крестьяне и дружелюбно улыбаются, и никто ничего не может сделать. И тут он начал ругаться и ругался минут десять. Он был родом из Сан-Франциско и уж что-что, а ругаться умел. Потом все начали ломать ветки с деревьев в лесу вокруг пастбища, даже те из нас, кто еще час назад совсем не мог стоять. Завалили мы эту громадину ДС-3 ветвями и сели дождь пережидать. Так вот сидели в лесу и молились, чтобы ни один немецкий патруль не вылез в этакую непогоду. В те три дня я выучил пять слов по- гречески.
– Какие? – спросил Новак.
– «Vouno», – что значит «гора», «Vrohi» – «дождь», «Theos» – «бог», «Avrion» – «завтра» и «Yassou» – это значит «прощай».
– Yassou, – произнес Новак, – прощай.
– Потом вышло солнце, и начало парить. Все молчали. Сидели и глядели, как подсыхает трава. Потом кое-где лужи исчезли, а потом затвердела грязь. Забрались мы тогда в ДС-3, а греки стали тянуть, толкать машину, и наконец мы выкарабкались оттуда. А те крестьяне стояли внизу и махали руками, как будто провожали нас на Центральном вокзале в Нью-Йорке. Не пролетели мы и десяти миль, как оказались прямо над расположением немцев. Они дали по нам несколько залпов, но промазали. Лучшая минута во всей моей жизни была та, когда я укладывался на койку в каирском госпитале. Целую минуту я просто стоял рядом с ней и смотрел на простыни. Потом лег, очень медленно.
– А что стало с греками? Вы что-нибудь о них знаете? – спросил Новак.
– Нет, – ответил Стаис. – Наверное, они все еще там. Ждут. Надеются, что мы когда-нибудь вернемся.
В наступившем молчании слышался только скрип пера Новака. Стаис думал о трех греках с худыми, темными лицами горцев. Такими он их видел последний раз: машут руками, постепенно отдаляясь и исчезая среди кустарника на короткой зеленой траве горного пастбища, у самого Эгейского моря. Они были приветливы и полны желания услужить, а в глазах затаилось такое выражение, будто они ждут смерти.
– Сколько у вас на счету вылетов? – спросил Новак.
– Двадцать один с половиной, – ответил Стаис. Он улыбнулся. – Последний я посчитал за половину.
– А сколько вам лет? – Новак, очевидно, старательно описывал все, заслуживающее внимания, девушке техника-сержанта.
– Девятнадцать.
– Вы выглядите старше, – сказал Уайтджек.
– Да, – ответил Стаис.
– Значительно старше.
– Да.
– А сами вы сбили хоть один самолет? – Новак поглядел на него застенчиво, его мясистое красное лицо было неуверенным и смущенным, как у мальчишки, задающего сомнительные вопросы о девочках. – Лично вы?
– Два, – сказал Стаис, – лично.
– И что вы чувствовали?.
– Оставь ты его в покое, – сказал Уайтджек, – у человека глаза слипаются от усталости.
– Я почувствовал облегчение, – сказал Стаис. Он постарался вспомнить, что действительно почувствовал, когда дал очередь и «фокке-вульф» задымился, как вонючая дымовая шашка, и немецкий пилот еще какой-то миг неистово боролся, пытаясь сбить огонь, а потом перестал неистово бороться. Разве