…Сидели за столом, молчали. Выпили по рюмке — и молчали. Все было ясно.
На улице сеялся поздний осенний дождик. Уныло шуршало за окнами. Далеко-далеко свистели паровозные гудки, навевая грустные мысли.
«Уеду», — думал Петр.
— Ты здешний? — спросил Фонякин.
— Нет.
— Откуда?
— Тоже из Сибири.
— А как сюда попал?
— Служил здесь… Недалеко.
— А родители в Сибири?
— У меня нет их. Померли. Тетка там.
Фонякин еще налил по полрюмке коньяку.
— Неужели нельзя было раньше разогнать эту свору? — тихо спросил он. — Уехали бы куда-нибудь, что ли. Увез бы ее… — Фонякину было горько. И Ивлеву тоже сделалось горько, и досада взяла
— Послушалась бы она меня!
— Ты муж был! Как же ты мог допустить до этого?
— А как вы, отец, допустили? Что вы с себя-то вину сваливаете?
— Но ты же рядом был…
— Я рядом был! Полторы недели… А вы всю жизнь.
Нехорошо посмотрели друг на друга.
— Мужик называется… Муж! — сердито сказал Фонякин. — Полторы недели с тобой рядом воровали, пили, а ты глазами хлопал. Молокососы, черти.
Какая-то доля правды была в словах Фонякина; от этого стало Петру особенно обидно и горько.
— Не я ее учил пить.
— Кто же, я, что ли?
— Ну и не я!
— Но надо было хоть маленько усилий приложить!.. За любовь-то свою. Надо или нет? — Фонякин повысил голос.
— Надо! — Петр тоже повысил голос. — А вам не надо было?!
Фонякин посмотрел на взъерошенного зятя, потрогал прокуренными пальцами виски.
— Ладно… чего мы тут. Поздно хватились.
Помолчали.
— Сколько ей сулят?
— Года полтора вляпают. Стыд головушке… Чего не хватало?! Мм… — Фонякин поморщился. Полез за папиросами. — Напиши мне, как тут все будет…
— Я уезжаю тоже…
— Куда?
— Где жил. Не могу больше в этом городе… Видеть его не могу, — Петр тоже закурил.
— Эх, вы, — вздохнул Фонякин. — Молодежь… Все — сами, сами! Что же у самих-то не получается?
— У вас все получалось?
— Но уж такого… безобразия не было. Захотели — сошлись, пожили неделю, захотели — разошлись. Да вы что?
— Это вы у нее спросите.
— А твоя хата с краю?
— Не хочу говорить про это, — заявил Ивлев. — Все равно ни до чего не договоримся. Я вам одно, вы — другое. Я понимаю: вам тяжело. Мне тоже не легче. А оправдываться перед вами… нет никакого смысла. Давайте спать.
— Спи. Я посижу маленько.
— Ложитесь на кровать, я — на диване.
Фонякин кивнул головой и, уставившись взглядом в стол, остался сидеть.
Рано утром простились.
— Закурим на дорогу, — сказал Фонякин. Сел на свой чемодан. Закурили.
— Может, подождал бы пока уезжать, — посоветовал Фонякин. — Узнать бы, как будет?.. Я бы остался, но… Что-то худо мне. Как бы не залечь тут — совсем нехорошо.
Петру сделалось нестерпимо жалко усталого, больного человека. Выглядел он действительно очень плохо.
— Останусь. До суда. Сообщу.
— Только не домой, а… вот тут я тебе запишу… — Фонякин вырвал из блокнота чистый листок, написал карандашом адрес. — А то мать там с ума сойдет. Я ей не буду говорить ничего. Скажу, что болела, а теперь, мол, ничего. Да и от людей стыдно…
— Ладно. Я аккуратно сделаю.
Еще посидели немного. Встали.
— Ну… бывай, — Фонякин пожал руку Петру. — Может, увидимся, — говорить ему было тяжело. Он повернулся и вышел, не оглядываясь. И потом, когда шел по улице, ни разу не оглянулся на дом, где жила дочь.
Петр прилег на диван, закинув руки за голову, до работы оставалось два часа с лишним. Можно было вздремнуть пока. Эту ночь он почти не сомкнул глаз.
Прошло восемь месяцев.
Петр Ивлев работал в том городе, где жил до встречи с Ольгой. Квартировал у другой, тоже доброй, тихой хозяйки, в небольшой уютной комнате окнами на живописный пустырь.
Вечерами, если не ходил в кино, читал книги из фабричной библиотеки. Любил читать про путешествия.
И в тот немного душный июньский вечер сидел, примостившись у открытого окна, читал. Темнело уже, а встать и зажечь свет — лень. Петр положил книгу, засмотрелся вдаль. За пустырем, внизу, протекала сонная речушка, за речушкой зеленой стеной вставал лес. И уходил лес далеко-далеко, куда хватал глаз, — терялся в призрачной вечерней дымке. Тихо было в этой части города, покойно. Как в деревне.
Вошла хозяйка.
— Петь, к тебе барышня какая-то.
— Какая барышня?
— Не знаю. «Дома?» — спрашивает. А я завертелась со стиркой-то и забыла: дома ты или нет? Пойду, говорю, погляжу:
«Кто?» — недоумевал Петр, включая свет.
Он не сразу узнал Ольгу: то ли от неожиданности, то ли изменилась она. Она, пожалуй, изменилась: пополнела немного, глаза все такие же смелые и умные, только была в них теперь какая-то жесткая наглинка, что-то вызывающе-высокомерное, но внимательное.
— Вот так номер, — только и сказал он.
Ольга улыбнулась. И в улыбке нечто неуловимо новое: чуть-чуть виноватость, что ли, некая неловкость, которую хотят побороть, скрыть.
— Как в кино, — сказала Ольга.
— Точно… — Петр поглупел от такой нежданной встречи. Засуетился: подставил стул — показалось, близко к порогу, переставил ближе к столу. — Садись, чего стоишь-то?
— Тут ты и живешь? — Ольга села, огляделась.
— Ну да.
Петр все смотрел на нее, не верилось, что перед ним — Ольга.
— Я все время хотела бы вот так жить, а не получается, — сказала Ольга.
— Как? — не понял Петр.
— Вот в такой уютной комнатке, одна, на краю города. Зимой, наверно, ветер за окном, воет, а у тебя — тепло, — она опять улыбнулась. — Правда, хорошо. Тут стихи сочинять можно. Не пробовал?