лесов! Полковник не был даже уверен, что птицы сохранили свои голоса.
В Варшаву он приехал поздно вечером и остановился во второразрядной гостинице, с виду напоминавшей прежние «заезжие дворы». Но и тут его постигло разочарование. Вместо простых стульев и кресел с кожаной или волосяной обивкой, как это было в его время, — модная мебель, на стенах фотографии дам полусвета, испорченные электрические звонки, лакеи в засаленных фраках. Нет, это был уже не старый «заезжий двор», а точь-в-точь маленькая заграничная гостиница самого плохого сорта.
Кое-как проспав ночь, полковник утром вышел в город. Наняв пролетку, велел провезти себя по всем знакомым когда-то улицам. Какие удивительные перемены повсюду!.. Исчезли высокие фонарные столбы, расписанные белыми и красными полосами, исчезли дворики и обширные сады, их место заняли ряды огромных домов, большей частью безвкусных и нескладных. Даже там, где в старые времена охотились на диких уток, теперь — город, большой, шумный и тоже какой-то новый, иной…
Людей полковник совершенно не узнавал — другие костюмы, другие физиономии… А еще больше поражало его временами то, что нигде не слышно французской речи, к которой за полвека привыкло его ухо.
После этой поездки по городу он ощутил в душе еще большую пустоту, чем та, которую ощущал на чужбине, и решил, что надо общаться с людьми. У него в Варшаве были знакомые, — некоторых он встречал в Париже, других — на водах.
Он записал несколько фамилий и попросил швейцара гостиницы узнать адреса этих людей. На другой день ему принесли только адрес одного состоятельного господина, с которым они познакомились в Виши десять лет назад.
Полковник немедленно отправился по этому адресу и, к своему удовольствию, застал хозяина дома. Тот сперва его не узнал, а, узнав, явно опешил. Горячо обняв гостя, он стал заботливо расспрашивать, легко ли ему было выхлопотать паспорт. А когда ответ полковника его успокоил, осведомился еще, как долго полковник намерен пробыть в Варшаве.
— Да хотелось бы здесь остаться — разумеется, если удастся завязать знакомства… — отвечал полковник.
— О, знакомства у нас завязываются легко. Быть может, вы здесь встретите даже одного своего товарища…
— Кого это? — стремительно перебил полковник.
— Тоже бывший офицер французской армии. Бедняга приехал без гроша в кармане и с трудом нашел себе какую-то незавидную службу… Теперь жалеет, что уехал из Франции. Ох, трудно, очень трудно у нас найти работу… Тысячи молодых ищут ее напрасно…
— А мне она не нужна, — возразил гость, засмеявшись впервые за последние месяцы. — У меня есть небольшие сбережения и пенсия полковника.
Улыбка, видно, так смягчила его суровое лицо, что хозяин, встретивший старика довольно холодно, неожиданно проявил восторженное радушие. Он обнял гостя, раз десять, обращаясь к нему, назвал его полковником, напомнил ему множество проведенных вместе в Виши приятных минут, познакомил его со своим семейством и заклинал всеми святыми чувствовать себя здесь как дома и завтра вечером снова оказать ему честь своим посещением.
— У нас соберется несколько человек, — сказал он с жаром, — которые будут рады приветствовать героя…
— Отставного! — поправил его полковник.
Несмотря на столь своеобразный прием, полковник пришел на вечер. В передней его встретил хозяин. Он, кажется, готов был сам снять ему калоши и с большой помпой проводил его в гостиную.
Здесь сегодня был танцевальный вечер, поэтому собралось несколько десятков человек. Полковник быстро перезнакомился со всеми дамами. Одна даже уверяла, что помнит итальянскую кампанию (впрочем, она могла бы помнить и венгерскую). Другая удивлялась тому, что он покинул «этот дивный Париж», а самая молодая робко осведомилась, танцует ли еще пан полковник хотя бы кадриль. Но, так как наш ветеран, которому уже перевалило за семьдесят, не танцевал, она, при всем почтении к нему, забыла о нем с той минуты, как в зале зазвучала музыка. И участник битв при Сольферино и Гравелоте[2] вынужден был уступить дорогу чемпионам вальса и кадрили. Так было во Франции, так и здесь, на родине.
Он прошел по соседним гостиным. Тут играли в карты. Радушный хозяин немедленно предложил собрать компанию для виста и представил полковнику двух советников и одного председателя. Но полковник, поблагодарив, от виста отказался — быть может, из уважения к памяти своих друзей, с которыми последние годы игрывал в Лионе.
После этого его и здесь оставили в покое, чему он был рад. Теперь никто не мешал ему присматриваться к людям.
Он слушал и разговоры вокруг. В одном углу говорили о карнавале, в другом — о биржевом курсе, в третьем — о женщинах, в четвертом — о политике, в частности о том, что немцы нас окончательно съедят.
К этой-то группе подсел полковник, но беседовал недолго. Переходя от одного вопроса к другому, он услышал в конце концов, что сторонники реальной политики должны рассматривать войну как дело промышленности, и только такой шарлатан, как Наполеон Третий, мог воевать за чужие интересы, во имя идеи.[3]
Это самое полковник не раз слышал во Франции. «Так зачем же было ее покидать?» — спрашивал он себя.
Он незаметно ушел с бала и вернулся к себе в гостиницу. Ночью в постели его осаждали видения и мысли. Когда он забывался сном, ему чудилось, что он больше не человек, а крест на осевшей могиле, в которой упокоились его старые товарищи. Когда просыпался, шептал:
— Зачем я вернулся сюда?
И в душе росла тоска по Франции.
На другой день было воскресенье. Старый полковник встал поздно, одевался не спеша, раздумывая, когда ему ехать обратно во Францию, — сегодня же или завтра? «Здесь, — говорил он себе, — я всем чужой и все мне чужие».
Номер, отведенный ему в гостинице, находился на первом этаже. И когда полковник в десять поднял штору, он увидел, что перед его окном ходит взад и вперед какой-то бедно одетый человек с маленьким мальчиком.
В это утро стоял сильный мороз, и бедняк, чтобы согреться, то и дело топал ногами и хлопал себя по плечам, потом принимался растирать посиневшие от холода руки малыша, обряженного в длинный, не по росту, пиджачишко и соломенную шляпу. Уши у мальчика были повязаны грязным платком, из носа текло.
Этот ходивший по двору человек так часто заглядывал в окно полковника, что тот обратил на него внимание и, выйдя, спросил у кельнера, не знает ли он, кто это.
Кельнер с усмешкой пояснил:
— Он сапожник, живет в нашем доме наверху, под самой крышей — и вот захотел показать своему мальчишке вас, пан полковник.
— Показать меня? А откуда ему известно, кто я такой?
— Слышал от прислуги.
Полковник задумался. А сапожник между тем все ходил под его окном да растирал закоченевшие ручонки сына.
Полковник собирался идти завтракать в город. Он оделся — теперь уже торопливо, и, побуждаемый любопытством, вышел во двор.
Увидев его, мужчина и ребенок остановились как вкопанные. Первый заломил шапку набекрень, нахмурил брови, выпрямился и сжал кулаки — он имел такой вид, словно хотел кинуться на полковника, но сам-то полагал, что так именно отдают честь герою.
Его сынишка все еще усердно дул себе на руки, пытаясь их согреть. Чтобы привлечь его внимание, отец ткнул его кулаком в затылок, а сам продолжал смотреть на полковника, как охотник на волка, уверенный, что соблюдает все правила воинского этикета.