— Герой? — повторил отец. — Уж точно герой! Промочил мундир и порвал штаны, а я теперь выкладывай Шулиму двадцать злотых. Черт бы побрал такое геройство, за которое платить приходится другим!
Прозаические взгляды отца были мне крайне неприятны. Однако я благодарил бога, что дело не кончилось хуже.
С того дня я виделся с Лёней не только в парке, но и у них в доме. Несколько раз я там обедал, что приводило меня в величайшее смущение, и почти ежедневно оставался к полднику, за которым подавали кофе, или землянику, или малину с сахаром и со сливками.
Я часто беседовал с обеими дамами. Графиня удивлялась моей начитанности, которой я был обязан библиотеке горбунка, а гувернантка, панна Клементина, была просто в восторге от меня. Ее симпатии я завоевал не столько своей эрудицией, сколько рассказами о приказчике, так как я всегда знал, где именно он присматривает за работами и что думает о панне Клементине. В конце концов эта просвещенная личность призналась мне, что вовсе не собирается выходить замуж за приказчика, а жаждет лишь поднять его морально. Она заявила мне, что, по ее понятиям, роль женщины в жизни состоит в том, чтобы возвышать мужчин, и что я сам, когда вырасту, непременно должен найти такую женщину, которая меня возвысит.
Беседы эти мне чрезвычайно нравились. Оттого я все усерднее передавал панне Клементине сведения о приказчике, а ему о панне Клементине, чем и снискал благосклонность обоих.
Насколько я сейчас помню, жизнь в господском доме протекала своеобразно. К графине каждые два-три дня приезжал ее жених, а панна Клементина по нескольку раз в день посещала те уголки парка, где могла увидеть приказчика или хотя бы, как она выражалась, услышать звук его голоса, — очевидно, в то время, когда он ругал батраков. В свою очередь, горничная лила слезы по том же приказчике, высматривая его то из одного, то из другого окна, а остальные девушки, следуя обычаям дома, делили свои чувства между лакеем, буфетным мальчиком, поваром, поваренком и кучером. Даже сердце старой Салюси не было свободно. Им владели индюки, селезни, гусаки, каплуны и петухи вместе со своими подругами, столь различными по оперению и виду, и в этом пестром обществе ключница проводила целые дни.
Естественно, что в кругу таких занятых людей нам, детям, жилось очень привольно. С утра до вечера мы играли и старших видели тогда лишь, когда нас звали обедать, полдничать или спать.
Вследствие этой свободы у меня сложились довольно оригинальные отношения с Лёней. Она уже через несколько дней звала меня Казик, обращалась ко мне на «ты», распоряжалась мной и даже кричала на меня, а я по-прежнему называл ее на «вы», все реже говорил, но все чаще слушал. Порой во мне пробуждалась гордость человека, которому через год предстояло перейти в третий класс. Тогда я проклинал ту минуту, когда впервые повиновался Лёне, отправившись по ее приказанию за сестрой. Я говорил себе:
«Уж не думает ли она, что я у нее нахожусь в услужении, как мой отец у ее матери?..»
Так я разжигал себя и решал, что это должно измениться. Но при виде Лёни мужество покидало меня, а если мне и удавалось сохранить хоть какие-нибудь остатки его, Лёня снова давала мне приказания с такой нетерпеливой настойчивостью и так при этом топала ножкой, что я не мог ослушаться. А когда я однажды поймал воробья и не сразу отдал его Лёне, она закричала:
— Не хочешь, не надо!.. Обойдусь и без твоего воробья!..
Но она сгорала от любопытства и была так обижена, что я бросился к ней, заклиная взять воробья. Она — нет и нет!.. Насилу я ее умолил, конечно с помощью Зоси, но, несмотря на это, в течение нескольких дней мне пришлось выслушивать упреки:
— Я никогда в жизни не сделала бы тебе такой неприятности. Теперь я знаю, чего стоит твое постоянство! В первый день ты бросился в воду, чтобы нарвать мне кувшинок, а вчера ты мне даже не дал немножко поиграть с птичкой. О, я уже все знаю… Ни один мальчик не поступил бы так со мной.
А когда после всевозможных объяснений я наконец стал ее просить, чтоб она хоть не сердилась на меня, Лёня ответила:
— Да разве я сержусь?.. Ты отлично знаешь, что я на тебя не сержусь. Мне просто было неприятно. Но как мне было неприятно, этого даже вообразить нельзя… Вот пусть Зося тебе скажет, как мне было неприятно.
Тогда Зося с торжественным видом заявила мне, что Лёне было ужасно, просто ужасно неприятно.
— Впрочем, пусть Лёня сама тебе скажет, как ей было неприятно, — закончила моя дорогая сестричка.
Так я метался между Анной и Кайафой, которые отсылали меня друг к другу, дабы точно определить степень этой неприятности, пока я окончательно не потерял голову.
Я стал машиной, с которой девочки делали все, что им вздумается, потому что малейшая моя попытка проявить самостоятельность причиняла неприятность или Лёне, или Зосе, а переживали ее обе барышни вместе.
Если бы бедный Юзик встал из гроба, он не узнал бы своего друга в этом тихом, покорном, забитом мальчике, который вечно куда-то ходил, что-то приносил, что-то искал, чего-то не знал, в чем-то не разбирался и то и дело получал выговоры. А если бы это видели мои товарищи!..
Однажды панна Клементина была занята больше обычного. Объяснялось это тем, что приказчик в этот день следил за какими-то работами в конюшне, расположенной неподалеку от ее излюбленной беседки. Пользуясь этим, мы втроем потихоньку убежали из парка в лесок, где росла ежевика.
Ужас, сколько ее там было! Что ни шаг — куст, а на каждом — множество черных ягод, крупных, как слива. Сначала мы собирали их вместе, поминутно вскрикивая от удивления и восторга. Вскоре, однако, мы замолкли и разбрелись в разные стороны. Не знаю, как девочки, а я, утопая в густых зарослях, забыл обо всем на свете. Но что это была за ежевика! Сейчас даже ананасы и то хуже.
Устав стоять, я сел, устав сидеть, я лег на кустарник, как на пружинный диван. Мне было так тепло, так мягко и такое тут было изобилие, что не знаю, откуда у меня явилась мысль: «Вот так, наверно, чувствовал себя Адам в раю. Господи! Господи! Почему не я был Адамом? Поныне на проклятом дереве росли бы яблоки, ибо я поленился бы даже руку протянуть, чтобы сорвать их…»
Я растянулся на упругом кустарнике, как уж на солнцепеке, и ощущал неописуемое блаженство — главным образом оттого, что мог ни о чем не думать. Время от времени я поворачивался навзничь, и тогда голова моя приходилась ниже всего тела. Колеблемые ветром листья ласково касались моего лица, а я смотрел в огромное небо и с неизъяснимым наслаждением воображал, что меня нет. Лёня, Зося, парк, обед, наконец школа и инспектор казались мне сном, как будто все это когда-то было, но давно-давно, может быть, сто лет тому назад, а может быть, тысячу. Покойный Юзик в небесах, вероятно, все время испытывает это чувство. Какой счастливец!..
Наконец мне уже расхотелось ежевики. Я ощущал легкое покачивание кустарника, на котором лежал, видел каждое облачко, скользившее по лазури, слышал шелест каждого листика, но не думал ни о чем.
Вдруг словно что-то ударило меня. Я вскочил, не понимая, что происходит. Вокруг было тихо по- прежнему, но в ту же минуту я услышал плач и крик Лёни:
— Зося!.. Панна Клементина!.. Помогите!
Есть что-то страшное в крике ребенка: «Помогите!» В голове у меня пронеслось: «Змея!» Колючие кусты цеплялись за одежду, опутывали ноги, рвали, толкали — нет!.. они боролись со мной, как живое чудовище, а тем временем Лёня кричала: «Помогите!.. Боже мой, боже!..» — и я понимал одно, но это было для меня ясно, как солнце: я должен ей помочь или сам погибнуть.
Измученный, исцарапанный, а главное — потрясенный, я наконец продрался к тому месту, откуда слышался плач Лёни.
Она сидела под кустом, дрожа и ломая руки.
— Лёня!.. Что с тобой? — вскрикнул я, впервые назвав ее по имени.
— Оса!.. Оса!..
— Оса?.. — повторил я, бросаясь к ней. — Ужалила тебя?..
— Еще нет, но…
— Так что же?
— Она ходит по мне…
— Где?..
Из глаз ее лились слезы. Она очень сконфузилась, но страх превозмог смущение.