комнаты, чтобы его не видели соседи из противоположного флигеля, и начал загибать и подшивать укороченные штанины. Он делал это так быстро и точно, что сам профессор Косинский вынужден был бы признать его талант хирурга.
Громадзкий шил и думал:
«Два фунта хлеба… сальцесон и ливерная колбаса… Как раз и составит сто двадцать граммов белков, шестьдесят граммов жиров и четыреста углеводов. А завтра верну сорок копеек и отправлюсь к Врубелю на обед с кофе и пивом. Кружка пива, нет… две кружки!.. Мне ведь это причитается…»
За час он кончил подшивать штанины. Затем отпорол резинки, снова с помощью книжки и ножика вырезал клин в поясе и снова шил со скоростью курьерского поезда и точностью счетной машины. Никакой Нелатон, никакой Амбруаз Паре, отец современной хирургии, не сделал бы такой удачной операции.
Вдруг, когда он пришивал уже вторую резинку, постучали в дверь. У Громадзкого кровь застыла в жилах. Он машинально втолкнул иглу в мундир, пепельно-серые брюки кинул на кровать Квецинского и, побелев как мел, выбежал в переднюю.
Стучала дворничиха.
— Чего вам надо? — нетерпеливо спросил Громадзкий.
— Господа приказали мне прийти… Может, самовар поставить?
— Не надо.
— Так, может, подмести, теперь у меня время есть…
— Я скоро уйду, тогда подметете.
— А может, что зашить? — злорадно спросила дворничиха, глядя на иголку, воткнутую в мундир Громадзкого.
Ее всегда злило то, что такой ученый барин все сам себе чинит, вместо того чтобы дать заработать честной женщине, обремененной мужем и детьми.
— Благодарю вас!.. — ответил он и захлопнул дверь перед самым носом заботливой женщины.
Она ушла, ворча, как медведица, у которой потревожили малышей. Громадзкий вернулся к своей работе, взялся за нее с удвоенным прилежанием, но в душе у него проснулось беспокойство.
«Что тут делать?.. — думал он. — Бабища сейчас же скажет, что не укорачивала брюки, и что я им отвечу, если они спросят про сорок грошей?.. Квецинский и Лукашевский не стали бы издеваться надо мной, но Леськевич?.. Завтра же растрезвонит на весь университет, что я, как свинья, за сорок грошей перешиваю чужие штаны!..»
Он кончил шить, окинул взглядом свое произведение и нашел его великолепным. Но лежавшая на столе дырявая монета показалась ему почему-то более темной и грязной, хотя желудок громким голосом требовал белков, жиров и углеводов.
Громадзкий повесил перешитые брюки на дверь, закурил папиросу и принялся ходить взад-вперед по квартире.
«Сорок грошей, — думал он, — я заработал по чести… Взять монету или не брать?.. Вчера я тоже ел очень мало, на завтра до самого вечера у меня нет еды… организм угасает… чахотка… Но завтра все будут кричать, что я свинья… В конце концов каждый что-то дал этому парнишке: Незабудка — брюки, Селезень — пиджак, а про меня скажут, что я хитрый и наживаюсь на бедняке…»
После того как он выкурил папиросу, муки голода немного утихли. Громадзкий съел один кусок сахару, другой… Потом зашел на кухню, где лежал узелок с вещами мальчика, и развязал его. Там были две совсем грязные ситцевые рубашки, дерюжные кальсоны, тоже грязные, и две пары новых носков (подарок панны Марии Цехонской).
Громадзкий обозрел убогое белье мальчика — каждую вещь он брал двумя пальцами и подносил к свету. И вдруг, при мысли, что он ничего не дал такому горемыке, как этот Валек, сердце у него сжалось сильнее, чем пустой желудок. Все дали, даже Леськевич, а он не только ничего не дал, но еще собирался пообедать за счет нищего, у которого нет чистой рубашки.
— Я подлец!.. — пробормотал он, подошел к открытому окну и стал звать: — Барбария!.. сюда… сюда!..
— Мама, пан зовет, — отозвался тонкий голосок во дворе.
Громадзкий закурил вторую папиросу, надел шапку набекрень и ждал. Лишь немало времени спустя в дверь постучала дворничиха.
— Чего?.. — угрюмо спросила она.
— Возьмите вот, — сказал Громадзкий, указывая на стол, — сорок грошей… А здесь, — добавил он, — грязное белье мальчика… Надо выстирать ко вторнику.
Мрачное лицо Барбары просветлело.
— Вы уходите? — спросила она. — Может, самовар поставить?
— Не надо, — ответил он. — Я иду на званый обед.
И он ушел, гордо задрав голову, держа руки в карманах, где не было ни гроша.
VII
После путешествия, продолжавшегося несколько минут, пан Квецинский, пан Леськевич и пан Лукашевский, а также опекаемый ими Валек очутились во дворе ресторана «Chateau de fleurs»
Для того чтобы укрыть от любопытных глаз погрешности костюма Валека, молодые люди выбрали самый дальний столик, загнали мальчика в угол и уселись таким манером, что его почти не было видно. Так как к ним довольно долго никто не приходил, угрюмый Леськевич крикнул:
— Паненка!.. Что же это, черт возьми! Неужели вы думаете, что к вам пришли нищие?
На этот любезный призыв откликнулась девица довольно зрелого возраста в розовом платье, с лукавой улыбкой, очарование которой несколько ослабляли два ряда гнилых зубов.
— Здравствуйте!.. Мое почтение!.. Ах, и пан Лукашевский приехал? — говорила девица, не переставая хихикать. — Я думала, господа, как всегда, сядут за столик Эльжбетки… Но, видно, она лишилась их милости…
Леськевич глядел на нее исподлобья и, смекнув, что при общем количестве достоинств девицы можно не обращать внимания на зубы, взял ее за руку. Паненка не сопротивлялась, но в виде компенсации оперлась другой рукой на плечо Лукашевского, а бюстом прикоснулась к голове Квецинского, который всегда пользовался у женщин наибольшим успехом.
— А что это за личность? — спросила паненка, указывая подбородком на Валека.
— Наш сын, — ответил Леськевич и нежно стиснул ее руку возле локтя.
— Хи… хи… хи!.. Никогда не поверю, что у пана Квецинского такой некрасивый сын.
Минутная живость Леськевича погасла, как задутая свеча. Он оттолкнул руку неблагодарной, еще больше помрачнел и начал тихо посвистывать, словно издеваясь над Квецинским, который пользуется успехом у женщин с гнилыми зубами.
Но Квецинский, которого звали также Незабудкой, проявил полное безразличие к тому, что его выделили среди товарищей. Он так нетерпеливо заерзал на стуле, что девице в розовом платье пришлось отступить, и сказал твердым голосом:
— Что у вас подают на обед?
— Я посоветую вам, что выбрать: борщ с клецками…
— Борщ, — потребовал Лукашевский. — И для малыша борщ.
— Борщ, — подхватил Квецинский.
— Бульон, — сердито сказал Леськевич, не глядя на изменницу, которая оказала предпочтение Квецинскому.
— Отварное мясо и язык в кисло-сладком соусе, — продолжала паненка.
— Отварное мясо, — ответили все хором, а Лукашевский добавил:
— А для малыша и отварное мясо и язык. Только побольше соусу, пусть полакомится…
Таким образом, заказали полный обед, а когда паненка торопливо ушла, бросив меланхолический взгляд в сторону Квецинского, этот неблагодарный шепнул:
— Ну и кувалда!..