заострившиеся наши лица, с ноткой презрения сказала — конечно, можете мне не верить, — а потом сказала, обращаясь к Илье, — я от тебя ухожу, я хранила тебе верность. Ему нужно было сказать ей, что он это всегда, знал, нам нужно было сказать, что мы этого не знали, но ни он, ни мы ничего не сказали. Мы сидели, окутанные тишиной, и по сужающимся ее глазам, побелевшим губам, по тому, как отвердело ее худощавое лицо, напоминая чертами сначала мордочку фарфорового оцелота, а потом глянцевый оскал раковины-зубатки, мы поняли, что следующие десять минут под нарастающий стук ее слов-костей каждый может думать о своем. Выговорившись, она обвела нас взглядом, и во враждебной черноте ее глаз словно метались подожженные бабочки. Тогда я задал вопрос, который, думается, и предотвратил ее уход, а она изумленно открыла рот так же, как открывала в школе перед учениками, показывая, как следует петь в хоре и не выглядеть при этом сумасшедшими. Я повторил — а кто же мне будет читать? И все ее принципы, имевшие потайные опоры, ее жестокость, безапелляционность и цинизм по отношению к здоровым, полноценным людям рухнули к моим ногам так же бесшумно и виденно, как рушатся во сне сторожевые башни сданных городов. Случайно взглянув на Валентину, я вдруг увидел, как ломается симметрия черт ее лица, как тело ее напрягается и точно худеет на глазах. И в ту ночь, когда все наконец уснули, а я пребывал в полудреме, я услышал шорох, стелющиеся шаги, и, как только уловил запах детского крема, мне в щеку ткнулось мокрое лицо, мокрые женские губы обозначили себя на моем пергаментном виске, и я услышал, уловил в невнятном шепоте едва различимые слова — я буду — и опять — теперь я буду. Я так и не открыл глаза, потому что знал — Валентина никогда не решилась бы проявить подобную слабость, не будучи твердо уверенной, что я сплю. Вполне вероятно, что уже завтра она, отстраненно и холодно глядя в сторону, предложит мне почитать. Возможно даже, она сделает это с тем же выражением лица, с каким берет в чистые руки перепачканную влажной землей тыкву. Я заснул. Очевидно, свое решение Валентина и Максим приняли шепотом. На другой день, заострив шесть небольших кольев, он ушел в дальний угол двора, обухом топора вогнал их в твердую, утоптанную землю по периметру, вымеренном) строительной рулеткой. Сидя в саду, я увидел мать, вышедшую на крыльцо и наблюдавшую за действиями Максима, залитого солнцем. Затем она спросила — что это будет?; не поворачивая головы, продолжая натяги вать на кольях тонкую бечевку, он ответил — летняя кухня.
Все они остались со мной. И я ощутил себя-таки грешным деревом, корни которого скрепляют почву семьи, воспрепятствуют ее распаду, прививают место жизнь. Тогда-то я и понял свою главную ошибку: вместо того, чтобы желать собственного приобщения к движению, мне следовало приобщать к неподвижности их. Убедив себя в этом, я обрек сознание на глубокие сомнения и, попытках сомнения эти перебороть, повторял — думать надо так, как хочется думать, — никак иначе уродливому выкидышу земли себя не воплотить.
Утром они пообещали взять меня с собой к реке. Пока же я сидел в саду в кресле на велосипедных колесах. Ветер снес с моей головы газетную треуголку, сооруженную Александрой в перерывах между чтением, и она повисла на острой пике гладиолуса, сделав его похожим на французского кавалериста начала прошлого века. Ветер дул с востока, и я улавливал сладковато-терпкий запах сливы и ощущал легкую тошноту, и, сколько бы мне ни говорили, что на таком расстоянии сливы не пахнут, а если гниют, то их запах не отличишь от гниющих груш или яблок, из десяти запахов я улавливаю его и рефлексивно вычленяю, памятуя тот день, когда был ими перекормлен.
Мать и отец собирались идти с нами. Стараясь почаще бывать с сыновьями, они были заняты единственно тем, что сеяли семена слов, всходы коих, по их мнению, должны были привести к рождению внуков, — слова их порой были неуклюжи и сбивчивы, обходные пути изобиловали отвлекающими петлями, но смысл внушений был очевиден. Семья, состоящая из семи чело век и живущая в доме из двух комнат, проем между которыми настолько широк, что две эти комнаты легче и разумней представить как одну, обречена на скрытую войну характеров и противоречий, и война эта не замедлит стать явной, как только раздастся первый писк новорожденного, ибо это законное требование ко всем отдать все самое лучшее представителю ново го поколения. Нейтрализовать подобного представителя и моральную атмосферу вокруг способен лишь другой новорожденный, которому лучше бы не медлить и появиться не поздней, чем через неделю.
До реки было довольно далеко, и потому они катили кресло со мной по очереди — Александру сменяла дородная Валентина, Максима сменял Илья мать с отцом шли по бокам. Отец нес корзину с продуктами на коричнево согнутой руке, точно подставленной для охотничьего кречета, корзина качалась где-то с краю моего правого глаза, наплывала и уплывала полоской желтой пелены, е ней были аккуратно уложены с десяток куриных яиц, сваренных вкрутую, спичечный коробок, наполненный крупной солью, несколько колец домашней свиной колбасы, загнанной в натуральные прокопченные кишки, помытые матерью помидоры, огурцы и редис, я чувствовал запах укропа и свежего черного хлеба, нарезанного заранее, а Максим нес в пакете пару дюжин прошлогодних картофелин, чтобы уже у реки начинить ими ко стер. Мне хотелось думать, что движение наше охраняют деревья и высокие пенные облака. Небо было нам слугой, но лишь пока; мы вытесняли солнечные лучи, делали их на секунду короче своей непроницаемой значимостью время сгущалось в нас, мучительно корчилось, все же вырывалось и устремлялось дальше, оставляя нас далеко позади, а наш путь все еще лежал к реке. Мы пришли к ней в полдень.
Мой удел был и будет — наблюдать. Река бурлила жизнью, невесомые искрящиеся брызги, поверхностные завихрения, мелкая, судорожная зыбь скрывали, маскировали тысячетонную тяжесть темно-зеленого потока, исконную мощь неотвратимых течений. Пологих подходов к реке было на этом участке не так много, берега преобладали обрывистые, на полтора-два метра поднимались над поверхностью воды, заросшие можжевельником, большими дикими папоротниками и невысокой крапивой. Противоположный берег нависал над рекой плотной зеленью десятиметровых плакучих ив, за которыми возвышались многолетние дубы и липы, а чуть дальше, к западу, река делала крутой изгиб и в этом месте оказывалась в арке листвы, созданной старой вербой, несколько могучих ветвей которой нависали над водой, соединяясь с ветвями деревьев на другом берегу. Река в изгибе расширялась вдвое по сравнению со своей средней шириной. С вербы прыгали в воду подростки, и я наблюдал, как они выныривали и, усиленно работая руками и ногами, старались побыстрей достичь берега, свободного от плакучих ив, берега, где лениво загорали немногочисленные компании взрослых. Маленьких детей сюда обычно не приводили, потому что место это печально славилось количеством утонувших: по словам одних, где-то здесь бил ледяной ключ, и, когда его выброс увеличивался, от холода случались судороги ног, люди захлебывались, их относило в сторону, где они запутывались в ветвях ив, по словам других, людей засасывали водовороты и уже по дну тащили полтора километра до того места, где берега были совсем пологие и реку можно было перейти вброд.
Кресло со мной поставили в тени орешника, я сидел лицом к реке. Течение реки настолько же успокаивает, насколько пугает течение времени, и красота ее скрашивает умирание, превращает в сон, в темно-зеленую текущую полудрему. Пока мои братья и Александра, которая, как всегда, тщетно пыталась не замочить головы, плавали в темно-зеленой воде, отталкивая ладонями мелкую ряску, мать и Валентина; считавшая воду в реке недостаточно теплой и чистой, не спеша выкладывали на расстеленное желто- бордовое покрывало принесенную снедь, а отец лежал на боку, опираясь головой на кулак, и задумчиво смотрел на реку, вслушиваясь в монотонный, струящийся шелест течения, незаметно скрадывающий любой другой звук, будь то всплеск, будь то веселый вскрик. Я закрыл глаза, погрузившись в темноту слуха, и уже не видел, но слышал, как пришли братья и Александра, как топтались, вытирая полотенцами голые тела, пахнувшие мокрой травой, как негромко переговаривались, полагая, что я сплю, и рассаживались по краям покрывала, окружая разложенную еду. Я слышал, как наливается вино в жестяные кружки, недолгий гул теплого ветра, попавшего в ухо, разговор о костре, обложенном камнями, о забытом вкусе вальдшнепов, вкусе, который они связывали с октябрем, дрожащий фантом звука от целлулоидных крыльев крупной стрекозы.
Я услышал звонкое чертыхание Александры и хотел уже открыть глаза, но из разговора понял, что она обрызгалась, надкусывая сочный помидор, она сказала, что идет купаться снова, слышал, как она уходит, как ее легкие шаги растворяются в шорохе реки, как всплеск, порожденный ее телом, скрадывается течением, и по силе всплеска я понял, что она уже не пытается сохранить голову сухой. Мать вполголоса уговаривала Валентину раздеться, но та в который раз отказывалась наотрез, панически боясь солнечных ожогов, шелушащейся кожи, которая была настолько белой, что нигде, кроме как в девственном снегу, не