боязливо махала прислонившемуся к окошку вагона Айзику, пока раздрызганный, обшарпанный поезд не двинулся с места. Взгляд Голды кинулся вдогонку за тенью последнего вагона.

Но вскоре тень растаяла. Поезд с львиным рыком уносился вдаль – несся по мечтам и надеждам Голды, как по шпалам, вытесанным терпеливой боровой сосны, и чем тише становился колесный перестук, тем острей давали себя знать страх и тревога. А вдруг Айзик не вернется? А вдруг…

Вдруг, вдруг, вдруг, вдруг-вдруг-вдруг, – выстукивало старое колесо-сердце. Голда и не заметила, как на станции вместе с ней оказалась целая свора бездомных собак – учуяли, бродяжки, что уезжает их кормилец и покровитель. Собаки жались к железнодорожной насыпи, жалобно скулили и пялили старые, как бы затянутые болотной тиной, слезящиеся глаза на уходящий поезд.

В местечко Голда вернулась вместе с ними – собаки, оглядываясь, бежали впереди, а она медленно и скорбно плелась за ними.

В первые дни после отъезда Айзика Голда не могла уснуть. Она ворочалась, кряхтела, шепотом, как колдунья, заговаривала темноту, приманивала сон, но перед глазами мельтешили только рваные обои.

Потом немного обвыкла и стала ждать какой-нибудь весточки Тельшяя. До отъезда Айзика Голда и Шимон ни от кого никаких писем не получали. Кому-то кто-то писал Америки или Палестины, но им – никто и никогда.

Почтальон Викторас годами проходил мимо, не останавливаясь. Когда же он впервые задержался возле их бы, в груди у Голды загремела колотушка ночного сторожа Гилеля.

Письмо было коротенькое, всего одна страничка, исписанная убористым почерком. Голда с утра до вечера только и делала, что перечитывала от первой строки до последней, подносила бумажку к лицу, целовала пересохшими губами и повторяла, как молитву: «Жив… здоров… сыт… здоров… сыт… жив… скучаю… может, к весне приеду…»

Он и впрямь приехал в самом начале весны – на свадьбу старшей сестры Шумалит. Голда восседала во главе свадебного стола и, счастливая, глядела не столько на жениха и невесту, сколько на своего поскребыша Айзика, на бутоны его пейсов, на полнолунье ермолки, на глазурь лапсердака и на чулки, обтягивавшие его длинные, пружинистые ноги, на кирпичик молитвенника, с которым он не расставался даже за свадебным столом, – и тайком утирала слезы.

К радости примешивалась непонятная тревога. Больше всего мать смущали глаза сына – большие, занавешенные грустью, как зеркала во время похорон. Он стал еще более молчаливым, на вопросы не отвечал, только невпопад тряс головой и некстати улыбался.

Сваты Голды о чем-то бесцеремонно шушукались, и ей вдруг показалось, что это о нем, и в бе снова угарно запахло старым и обидным прозвищем: Айзик дер мешуг Он помолился за молодоженов и выскользнул во двор, где его обступили местечковые нищие, дожидавшиеся по обыкновению того отрадного мгновения, когда свадьба отшумит и их пустят за стол, чтобы и они полакомились праздничными объедками.

Нищие принялись расспрашивать его о знаменитой Тельшяйской ешиве, жаловаться на свое житье- бытье, нетерпеливо поглядывая на светящиеся окна бы и прислушиваясь к сытому гудению свадьбы.

– А что Он о нас думает? – спросил старший них – Арье-шлимазл. – Ты же говоришь с Ним каждый день… Скудеет рука дающего…

– Он сам нищий, – выпалил Айзик.

– Кто? – Бог… Обокрали его люди… обокрали до нитки… – Нищие испуганно переглянулись. Такого кощунства от будущего раввина они не ждали.

– Он, как и вы, по миру ходит, – продолжал Айзик.

– Что-то мы Его на нашем пути не встречали, – сказал Арье-шлимазл и хмыкнул.

– В каждую дверь стучится. Но ему не открывают. А ведь просит не за себя, а за нас, грешных…

– Может, не то просит…

– Не то, не то, – согласился Айзик. – То, что Он просит, Господь дал человеку, когда сотворил его, но человек отдал это в заклад дьяволу…

Тут разговор оборвался. Из распахнутых дверей повалили разрумянившиеся от радости гости, и вскоре ба опустела.

Невзирая на отчаянные жесты матери, обиженной тем, что для Айзика побирушки чуть ли не дороже, чем родители, он до первых петухов просидел с Арье-шлимазлом и его компаньонами, утешал их как мог, обещал собрать какие-то деньги, но в ту ночь утешения, видно, жаждала не душа, а желудок. Под утро Айзик исчез.

Голда кинулась его искать, снарядив на поиски и братьев. У реки сына не было. И в чаще она его не нашла. – Он там! – сказал примчавшийся домой Бенцион, родившийся на год раньше, чем Айзик, и поведал матери о том, что тот ходит по местечку и побирается, как Арье-шлимазл.

– Горе мне, горе! Господи, какой стыд, какой срам! Кто поверит, что он для других собирает?

Самому Айзику она не сказала ни слова. Только непривычно молчала и вздыхала, перебирая в памяти, кто в ее и Шимона роду лишился рассудка. Как Голда ни старалась, ни одного безумца не припомнила. На короткое время обрадовалась, но радость была какой-то непрочной, расползалась. Неужели Шимон прав? Что, если грамота и безумие ходят неразлучно, как слепец с клюкой? – Я знаю, о чем ты думаешь, – промолвил вернувшийся под вечер Айзик.

– Нет, нет, ничего не говори… – замахала она руками.

– Айзик дер мешуг… Ты думаешь: птицы могут нам петь, а мы, сидя на деревьях, не можем им подпевать?.. И собаку лечить можно только свою… ту, что торчит в конуре, лает на чужаков и сторожит твое добро?.. Ну что я плохого сделал? Побыл один день нищим… один день птицей… один день бездомной собакой… рыбой на крючке… Я не хочу с утра до вечера быть Айзиком…

От этого прнания у Голды перед глазами, как во сне, поплыли цветные круги. Они наслаивались друг на друга и застили лицо Айзика, которое удалялось от нее, как зыбкая неуловимая тень последнего вагона поезда Каунас

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату