коридоре, на которую санитары, может быть, через час-другой положат Моше Гершензона, накроют казенной простыней и свезут в морг, и незадачливый иностранец, богатый наследник богатого отца, распрощается навсегда со своими честолюбивыми надеждами, сдастся на милость проклятому, чуждому времени-мародеру, которое он многократно пытался перехитрить, как опытный торговец молоденькую торговку, и желанная свобода наконец-то придет на смену долголетнему рабству в стране, где человека, прежде чем позволить ему стать всем, делают никем.

Ицхак тщился представить, каков будет его последний разговор с Моше Гершензоном, если, конечно, тот еще жив и может членораздельно ъясняться. Малкин чувствовал большое облегчение от того, что своими деньгами Моше Гершензон как будто уже распорядился. И слава Богу, разбираться в чужом добре всегда морока, а с деньгами и подавно.

Но мало ли чего накопилось у такого расчетливого человека за долгую жнь! Останутся прекрасно обставленная квартира, мебель, фаянс и фарфор – Моше Гершензон коллекционировал чайные сервы и статуэтки, собирал почтовые марки. Что, например, делать с письмами Счастливчика Изи – к себе забрать или ждать, пока сын пожалует Израиля? О завещании Моше Гершензон ни разу не заикнулся, хотя на что- то, бывало, намекал.

Поиски доктора затянулись, и Малкин стал нервничать, озираться, вышагивать взад-вперед по коридору, читать от нечего делать надписи на дверях и по привычке выискивать еврейские фамилии. Еврейских фамилий в онкологическом отделении не было – ни врачей, ни медсестер, и Ицхак поймал себя на том, что скоро тут и больных-евреев не станет. Мало-помалу вымрут, и некого будет будить поутру и приглашать к умирающему собрату.

Прошло почти полчаса, пока наконец не появился старый знакомец – доктор Мотеюнас.

– Прошу прощения. Срочное дело, – скороговоркой оттарабанил он. – Как, понас Малкинай, поживаете?

– Лучше, чем ваши пациенты.

– Приятно слышать… Увы, мой прогноз насчет вашего друга не подтвердился. Его одежда совсем прохудилась – некуда заплаты ставить… – Он помолчал и полюбопытствовал:– Еще шьете? Через две недели лечу на конгресс в Иерусалим…

Малкин поздравил его взглядом.

– Может, по старой памяти тройку сошьете?

– Рад бы… Если бы чуть раньше.

– Раньше в Израиль ни вас, ни нас не пускали. Сами туда не собираетесь?

– Мой поезд уже ушел.

– Все лучшие портные уехали.

– Другие вырастут.

– Но не евреи. Евреи шьют, как боги…

Ицхак не был расположен точить лясы. Ему хотелось поскорей узнать, жив ли Моше Гершензон или давно в мертвецкой, но Мотеюнас не спешил, расхваливал Израиль, его медицину, уверял, что скоро и Литва станет свободной и независимой, что евреи перестанут отсюда уезжать и все будет, как до войны.

– Как до войны уже никогда не будет, – помрачнел Малкин.

– Будет, будет… Женщины нарожают детей… Откроются школы, лавки…

Мотеюнас весь лучился доброжелательностью и уверенностью: на лацкане у него сиял новехонький значок со столпами великого Гедиминаса – символами прежнего могущества и величия Княжества Литовского.

– У вашего друга есть кто-нибудь родных в Литве?

– В Литве никого. Сын в Израиле… Могу ему сообщить.

– Вряд ли успеет. Из Бен Гуриона только один рейс: Тель-Авив – Бухарест

– Москва.

– Ничего не поделаешь. Сами как-нибудь похороним.

– Хоронить должны молодые. Таков закон природы.

– Видать, то ли закон не тот, то ли мы, евреи, не по закону природы живем.

Доктор задумался и промолвил:

– Чего только ради старой дружбы не сделаешь! Подержим его до прилета сына в холодильнике.

– Он что, уже? – дрогнул Ицхак.

– Может, еще сутки-другие протянет.

Кто-то его в этот момент окликнул, и Мотеюнас, винившись, удалился.

Ицхак вошел в палату, нарочито бодро поздоровался, но Моше Гершензон не отозвался, лежал неподвижно, держа по-солдатски по швам обескровленные руки с длинными замершими пальцами, уже посиневшими в фалангах. Провалившиеся, как бы вытекшие впадин глаза были устремлены в потолок, где, как большая, со стершимися кубиками игральная кость, определяющая размер выигрыша или проигрыша, висел запылившийся светильник. Всегда аккуратно зачесанные волосы Моше Гершензона от долгого лежания слиплись и торчали колтуном над сузившейся кромкой лба. На нем была голубая, в полоску больничная пижама, жнерадостный цвет которой не вязался с землистостью лица и почти полной неподвижностью тела.

Господи, с каким-то жалостливым и стыдным отвращением подумал Малкин. Неужели это тот самый щеголь и франт, благоухавший заграничными «шипрами», менявший два раза на дню пиджаки? Неужели это тот самый живчик и пролаза, который, презрев свою расчетливость, порой в кураже швырял – знай, дескать, наших! – на стол перетянутые бумажными полосками банкноты? Неужели это тот самый человек, который до своей убийственной болезни ни разу в больнице не лежал?

Растерявшись, Ицхак снова виновато поздоровался, но Моше Гершензон только пожевал пересохшими губами.

– Это я, Малкин. Узнаешь?

Ни вздоха, ни стона. Только жевание губ, на которых запеклись какие-то сокровенные, перезревшие слова.

– Привет тебе от всей команды, – беспомощно, тупо промолвил Ицхак. – От Гирша и Натана.

Моше Гершензон зашевелился, перевел оскопленный недугом взгляд с игральной кости, сулившей ему сокрушительный проигрыш, на Малкина и скорее чрева, чем горла, выдохнул:

– Э-э-э… Иц…

– Да, да, Ицхак!.. – обрадовался Малкин.

Открылась дверь, вошла Аста со шприцем, подошла к койке, задрала умирающему пижаму и заученно воткнула иглу.

Морфий! Ицхак от догадки покрылся холодным потом.

Лекарство, однако, не усыпило Моше Гершензона, а взбодрило. Он вдруг поднес ко лбу руку, провел ею по морщинам, как будто вознамерился стереть их, и что-то пронес по-еврейски.

– Понятно, понятно, – приговаривал Ицхак, поощряя его усилия.

Но зубной техник мычал, как глухонемой, и его мычания, мелкой сечки его слов, огрызков и жмыха его мыслей Малкин постепенно выстраивал что-то цельное, разумное, прощальное.

Еще при первом посещении, осенью, Моше Гершензон просил Ицхака в случае смерти уведомить Счастливчика Изю, подробно описал место, где хранятся погребальные деньги, – третья полка домашней, шестой том сочинений Ленина (Ленина он держал не для собственного пользования, а для отвода глаз), страницы от четырнадцатой до двухсот пятидесятой, каждая купюра – четвертак. Не делал он секрета и того, куда спрятал письма сына – верхний правый ящик письменного стола, конторский скоросшиватель с пометкой «Взносы членов первичной органации ДОСААФ».

Питая еще в душе робкие надежды на выздоровление, Моше Гершензон с улыбкой делил свое имущество – предлагал устроить для бедных и нуждающихся своеобразный день открытых дверей: пусть каждый возьмет то, что ему нужно, – посуду, столы и стулья, румынские занавески, простыни, одеяла, люстру, ночники, коврики, траченные молью, шкафчики, книги, полотенца, махровые халаты… Весь свой гардероб он велел подарить городскому сумасшедшему Хаимке, а сервы отдать в столовую ветеранов войны и труда, в которую он последние годы хаживал питаться по удешевленным ценам, – пусть орденоносцы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату