старался не отвлекать его внимание разговорами.
– Будьте оба счастливы… – сказал я, как только отметил билет и сдал багаж.
– И ты будь счастлив… Только не обессудь: я не хотел бы затягивать прощание… Один и тот же сон смотреть вредно – можно и не проснуться. Поклонись от меня Вульфу… твоей маме… воробьям…
Он обнял меня и прижался щекой к моей щеке.
Стряхнула дремоту и Николь.
– До свидания, – пропела она и почти обреченно прошептала: – Я буду молиться, чтобы вы… Натан и вы… и еще долго-долго сидели за одной партой, чтобы Бог вас не разлучил… – И заплакала.
Она, видно, знала о больном больше, чем я, и больше, чем сам Натан.
Самолет набрал высоту.
Я сидел у иллюминатора и смотрел на проплывающие облака. Вдруг них, как суглинков Литвы, вырос высаженный ясновельможным паном Войцехом Пионтковским старый каштан. Он распускал над облаками свою густую, непроницаемую крону; на его зеленых, гнущихся на ветру ветках сидели взъерошенные люмпены-воробьи, отливающие глазурью грачи и белобокие сороки; голубой, необозримой сини слетались мои учителя и однокашники, мои мама и отец; слетались на неуловимый, как сон, парящий над облаками каштан, который – сколько его ни руби, сколько ни пили – никогда не срубить и не спилить, ибо то, что всходит любви и прорастает без печали, ни топору, ни пиле неподвластно.