Мама с удвоенной яростью принялась за отца, и теперь ему ничего не оставалось, как сходить к Васильичу. Но и тут он опоздал.
В этот день отец пришел только вечером, хотя мы его ждали к обеду. Он был выпивши. Отец умел пить, и стакан в его большой руке казался слишком маленьким. Он никогда не шатался, только делался молчаливым и веки у него тяжелели. Таким он и был на этот раз.
– Ну что? – сказала мама, выждав, когда он вошел.
– Васильича взяли, – сказал отец, помедлив и не снимая тужурку, уселся за стол, словно теперь ему незачем было снимать тужурку, словно то, что он сказал, подразумевало, что и ему недолго здесь оставаться, так что даже тужурки снимать, может быть, не стоит. В комнате стало тихо.
– Ну что ж, – сказала мама, – ты все-таки разденься, – и вышла из комнаты подогревать отцу обед.
Было бы преувеличением сказать, что, после того как отец потерял работу, мы впали в нищету. Насколько я помню, почти ничего не изменилось. Нам помогали деревенские родственники, к тому же мы сдали внаем одну из двух наших комнат.
Квартирант заплатил сразу за несколько месяцев вперед. Возможно, он это сделал, чтобы смягчить впечатление от своей болезни, он оказался припадочным. Припадки его нас не особенно беспокоили, потому что у нас у самих был сумасшедший дядя. Можно сказать, что у нас была прочная прививка против суеверного страха перед всякого рода ненормальными явлениями.
У квартиранта был цветущий интеллигентный вид. Детский румянец на его щеках казался мне странным. Я думал, что это у него от припадков, потому что лица взрослых людей с нашей улицы обычно были изможденные, может быть, не только от трудов, сколько от бесполезных страстей и несбыточных надежд.
Когда он по утрам вместе с женой уходил на работу, соседи жалостливо качали головами и говорили: «Кто бы подумал… а на вид такой интеллигентный…»
У нас еще оставалась комната и веранда, которая по нашему теплому климату вполне могла сойти за вторую комнату.
Правда, в это время (как и во все времена) у нас жили двоюродные сестры из деревни – приехали учиться. Кроватей на всех не хватало, но места на полу еще оставалось много. Лично мне кровать была ни к чему, потому что в тот беспокойный период своей жизни я все равно скатывался на пол, так что кровать мне даже была вредна. Но мама из какой-то непонятной гордости старалась затолкнуть меня в кровать, даже если при этом приходилось лишний матрас выстилать перед кроватью, чтобы я не слишком стукался головой, скатываясь на пол. Так вот, после того как мы сдали комнату, мама начала растравлять свою давнишнюю рану, упрекая отца за дом, который у нас, оказывается, когда-то был.
История этого дома такова. Еще до революции или в начале двадцатых годов один грек, приятель отца, потерял казенные деньги, скорее всего даже проиграл в карты или нарды. Отцу ничего не оставалось, как заложить дом и выручить его из беды. Все было хорошо, но в один прекрасный день, – я думаю, скорее всего то была ночь, – этот самый грек, ни с кем не попрощавшись, уехал в Афины. Он сбежал. Наш дом (но нас с мамой тогда еще не было, хотя дом уже был наш) отошел кому-то, а грек время от времени присылал из Афин длинные покаянные письма. Обещал прислать маслины, но так и не прислал. Письма присылал он еще долго. Уже мы, дети, родились, выросли, научились читать, а письма все шли и шли. Отец успокаивал его, писал, что мы живем в новом прекрасном доме, но тот не унимался. С каждым разом понять его было трудней и трудней, потому что он забывал русский язык. В конце концов мы перестали в них что-либо понимать и не знали, что с ними делать, пока я не догадался отлеплять от конвертов марки и обменивать их на самые ценные кинокадры из картины «Чапаев».
В те времена в наших краях жило много турков, греков, персов. Жили они на черноморском побережье с незапамятных времен.
Местное начальство изредка начинало их как бы слегка притеснять, чтобы посмотреть, что они будут делать. Но они ничего не делали и, может, от этого становились еще более подозрительными.
Порой, наоборот, их начинали обхаживать, даже слегка баловать, как потомков бывших иностранцев. Все зависело от международного положения. Может быть, поэтому они были самыми шумными политическими комментаторами приморских кофеен.
Одним словом, к ним приглядывались и до поры до времени терпели. Но тут терпение лопнуло, и их решили выслать по месту происхождения. Возможно, они слишком вяло врастали в социализм.
Отец, конечно, попал в число самых первых, которых высылали по месту происхождения. Он ездил в Москву хлопотать, чтобы его оставили, но ничего не получилось. Один наш родственник уговаривал его уехать в горы и жить там вместо его брата, потому что брат его умер, а колхозная книжка осталась.
Отец тогда не решился, и мы все об этом жалели, потому что через полгода международное положение изменилось и никого не стали никуда отправлять. Ему бы полгода просидеть в горах, и он, может, до сих пор был бы с нами. Да видно не судьба.
Отъезд отца помню смутно. Мы стоим у поезда на перроне. Часть едет, часть провожает. Видно, было еще тепло, потому что рядом с отцом стоит человек в белом костюме и держит за руку быстроглазого, кучерявого мальчика. Зовут этого мальчика Адиль. Он постарше меня, этот мальчик, и все время рвется куда-нибудь – то за тележкой носильщика, то за какой-то собакой, то в сторону лимонадного киоска. Кажется, отпусти его отец – и он разбежится в разные стороны. Но человек в белом крепко его держит за руку. Он пьян и мрачен, этот человек.
– Наши отцы здесь жили с незапамятных времен, – говорит он, – и пусть этот поезд разобьется.
– Тише! – испуганно говорит ему жена, такая же быстроглазая, как и этот мальчик, – помни, что мы остаемся.
Она держит за руку девочку, которая в отличие от брата все время прижимается к матери.
– Дай бог, международное положение! Дай бог, чтобы все живы-здоровы вернулись домой, – говорит старый Алихан, провожая своих друзей.
– Наши отцы с незапамятных времен, – начинает человек в белом костюме. Рядом мальчик, быстроглазый, кучерявый, веселый. Он мотается на его руке, как на привязи.
– Пусть этот поезд не доедет до Баку, пусть разобьется,-говорит человек в белом костюме.
– Эй, гиди, дунья! – печально умиротворяет Алихан. Потом, помню, мы в вагоне. Провожающие решили