возможности королю ускользнуть через открывшуюся лазейку. Поставить опытному игроку или даже имеющему некоторую подготовку новичку мат таким простым фокусом — желание более чем легкомысленное. И все-таки завороженные зрители восхищаются ходом своего героя, как будто видят этот ход сегодня в первый раз. Они качают головами от безграничного изумления. Правда, они знают, что белые должны сейчас сделать капитальную ошибку, чтобы черные одержали победу. Но они верят в это. Они и вправду верят в то, что Жан, местный шахматный корифей, который их всех обыгрывал, который никогда не позволяет себе слабости, что Жан совершит эту ошибку начинающего шахматиста. И более того: они на это надеются. Они страстно этого хотят. Они в душе молятся, горячо молятся, чтобы Жан совершил эту ошибку…
И Жан думает. Озабоченно качаает головой из стороны в сторону, взвешивает в присущей ему манере каждую возможность, еще раз тянет с ответом — и затем его дрожащая, усыпанная старческими пятнами рука выходит вперед, берет пешку на G2 и переставляет ее на G3.
Часы церкви Сен-Сюльпис бьют восемь. Другие шахматисты парка Жардин дю Люксембург давно ушли на аперитив, будка выдачи напрокат игорных досок давно закрылась. Только посреди павильона вокруг двух игроков еще стоит группа зрителей. Большими коровьими глазами они смотрят на шахматную доску, где маленькая белая пешка закрепила поражение черного короля. И они все еще не хотят в это верить. Они отрывают свои коровьи взгляды от угнетающей картины поля боя и направляют их на полководца, который, бледный, надменный, прекрасный и неподвижный, сидит на своем складном стуле. Ты не проиграл, говорят их коровьи взгляды, ты сейчас сотворишь чудо. Ты с самого начала предвидел эту ситуацию, ты специально подстроил ее. Ты сейчас разгромишь противника — как, мы не знаем, мы ведь вообще ничего не знаем, мы ведь всего лишь простые шахматисты. Но ты, чудотворец, можешь это совершить, ты совершишь это. Не обмани наших надежд! Мы в тебя верим. Сотвори чудо, чудотворец, сотвори чудо и выиграй!
Молодой человек сидел и молчал. Затем он перекатил большим пальцем сигарету к кончикам указательного и среднего пальцев и сунул ее в рот. Зажег ее, сделал затяжку, выпустил дым поверх шахматной доски. Протянул руку сквозь дым, задержал ее на мгновение над черным королем и затем опрокинул его.
Это крайне вульгарный и грубый жест, когда опрокидывают короля в знак собственного поражения. Это создает такое впечатление, как будто задним числом разрушают всю игру. И раздается такой неприятный звук, когда опрокинутый король ударяется о доску. Каждому шахматисту он режет ножом по сердцу.
Пренебрежительно опрокинув щелчком пальца своего короля, молодой человек встал, не удостоил ни единым взглядом ни своего противника, ни публику, не попрощался и ушел.
Смущенные, сконфуженные стояли зрители на своих местах и растерянно смотрели на шахматную доску. Через некоторое время кто-то кашлянул, кто-то шаркнул ногой, кто-то достал сигарету. — Сколько там времени? Уже пятнадцать минут девятого? Боже, так поздно! Ну, пока! Давай, Жан! — и, пробормотав какие-то извинения, они быстро разошлись.
Местный корифей остался один. Он снова поставил «на ноги» перевернутого короля и начал собирать фигуры в коробку — сначала побитые, затем оставшиеся на доске. Делая это, он по свойственной ему привычке снова перебирал в мыслях отдельные ходы и позиции партии. Он не сделал ни одной ошибки, разумеется, нет. И все-таки ему казалось, что он играл так плохо, как никогда в своей жизни. По сути дела он еще в дебютной фазе должен был заматовать своего соперника. Тот, кто делал такой никудышний ход вроде того ферзевого гамбита, показывал себя дилетантом шахматной игры. Обычно с такими новичками Жан, в зависимости от настроения, разделывался или милостиво, или немилостиво, но во всяком случае по-быстрому и не сомневаясь в самом себе. Однако в этот раз его нюх на явную слабость противника его определенно оставил — или он, Жан, попросту проявил трусость? Неужели он так боялся устроить этому заносчивому шарлатану скорую расправу, как тот того заслуживал?
Нет, хуже того. Он не хотел допустить мысли, что его противник играет до такой степени плохо. И еще хуже: почти до конца поединка он хотел верить в то, что далеко уступал в своем умении играть незнакомцу. Он по собственной воле поддался неодолимому сиянию самонадеянности, гениальности и юношеского нимфа этого выскочки. Поэтому он играл так чрезмерно осторожно. И еще кое-что: если совсем честно, Жан был вынужден признаться себе, что он восхищался незнакомцем, точно так же, как другие — мало того, он даже хотел, чтобы тот выиграл и наиболее эффектным и гениальным образом наконец преподнес ему, Жану, урок поражения, ждать которого столько лет ему уже надоело. Жан хотел, чтобы его освободили наконец от бремени быть самым сильным и выигрывать у всех, хотел, чтобы злобный народец зрителей, эта завистливая банда, получила свое удовлетворение, чтобы все успокоились, наконец…
Но потом, конечно же, он опять одержал победу. И эта победа была для него самой неприятной во всей его шахматной карьере, ибо, чтобы предотвратить ее, он на протяжении всей партии самоотрекался, и унижался, и складывал оружие перед самым презренным халтурщиком в мире.
Он не был человеком больших моральных заключений, этот Жан, местный шахматный корифей. Но одно ему было ясно, когда он брел домой с шахматной доской под мышкой и коробкой с фигурами в руке: что на самом деле он сегодня потерпел поражение, поражение, которое потому было таким ужасным и окончательным, что за него нельзя было взять реванш, как нельзя было реабилитироваться за него самой что ни на есть блестящей победой в будущем. И по сей причине он решил (а, надо сказать, он никогда до этого не был человеком больших решений) поставить на шахматах точку, раз и навсегда.
Впредь, как и все остальные пенсионеры, он будет играть в буль — безобидную, полную дружеского общения игру, предъявляющую к ее участникам меньше моральных требований.