– Но он еще не умер! Я танцем молила Аполлона, призывала его – пусть стрелами своими разобьет чашу с цикутой, когда ее поднесут Сократу! – И здесь, на борту смертоносной триеры, она вскричала в экстазе: – О Аполлон, бог света и радости, услышь меня!
– Услышь нас! – подхватили голоса.
И стихли. Словно ждали – отзовется Аполлон, пошлет какое-то знамение… Но только триера все покачивалась на волнах, да стекали с весел тяжелые, соленые слезы.
– О Аполлон, Лучник, бьющий без промаха, пошли же свою стрелу в его темницу! – опять, но еще более страстно вскричала Нефеле. – Разбей чашу с ядом!
Тиндарей сказал трезвым тоном:
– Это было бы его божественным долгом. – Затем спросил: – Аполлон любит солнце, а в темнице – темно; скажи, Нефеле, не минуют ли эту темницу взгляд его и стрела?
Сраженная этими словами в разгаре своего экстаза, Нефеле прошептала:
– Насмехайся! Но гляди – больно уж расплясался твой язык! Как бы и тебе не пришлось отведать яду!
– Что ты, милая Нефеле! Я недостоин равной с ним чести и славы. Единственное, что есть у меня общего с Сократом, – это молодость.
Тиндарей обвил свою талию рукой Анаксибии и сам ее обнял.
– Он учит людей, как надо жить. Добродетели можно научиться, говорит он. Не глядит он на звезды, не заглядывает в загробный мир. Живи, человек, здесь, на земле, и старайся достичь блага. Но ведь этого же хотим и мы, молодые!
Диомед дружески улыбнулся Тиндарею:
– Ты – его человек, как и я.
– Став опасным для Анита и ему подобных, перевернувших демократию вверх ногами, он, сам молодой, стал защитником нашей молодости. Стало быть, за нас он и умирает.
Теперь, когда до смерти Сократа было ровно столько, сколько их кораблю до берегов Аттики, они думали о приговоренном с возрастающим стеснением в груди.
Ветер вздувал брюха парусов, гребцы размеренно погружали в волны длинные весла, резким движением вырывая их обратно.
Триера полетела, перестала качаться. Словно ножом рассекала море. Корпус ее чуть заметно вибрировал.
Лежавшие под палубой почувствовали эту перемену. Анаксибия тихонько заплакала.
– Что с тобой, мышка моя?
– Очень быстро плывем…
Беседовали, попивая вино, что принес раб Платона. Сократ уже знал, что Кебет и Симмий ничего не добились у архонта. Он потягивал вино, давая время языку просмаковать каждый глоточек.
– Я не все еще вам завещал, – медленно заговорил он; поколебался, но все же продолжал: – Осталась еще моя боль, дорогие.
Друзья молчали.
Он улыбнулся:
– Не угадаете ли – какая?
В их представлении возникла смертоносная триера – черная птица с могучими крылами, окрашенная в цвет крови, летит к материнской гавани…
– Так вы не знаете, что это за боль, – не знаете вы, самые близкие мне?
Они и теперь не отвечали, не осмеливаясь открыть, о чем они думают. Тогда он сказал:
– Одна лишь боль достойна человека – боль от сознания, что он не достиг того, чего хотел достичь.
– И это говоришь ты, Сократ? – удивился Критон. – Самой малой из твоих заслуг достаточно, чтобы испытывать удовлетворение и гордость.
– Молодежь называет тебя отцом мышления, – поспешил вставить Аполлодор.
Сократ раскинул руки:
– Ах вы мои неразумные, добрые мои, не утешайте меня, не уклоняйтесь. Отчего же мне больно? Коснитесь этого!
– Нет ничего, что могло бы причинить тебе боль! – вскричал Аполлодор.
– Я тоже был молод, как ты, – возразил Сократ. – Долго, долго – почти до сего дня. Смотрел только вперед. Но – сами знаете – пора мне теперь оглянуться, взвесить труд, исполненный за полвека. Чем оценить его? Тем ли, что обо мне говорят? Или тем, что я сам когда говорил? Я беспощаден к другим – так мне ли щадить себя самого, словно какого-нибудь недоросля? Клянусь псом – не хотел бы я так уйти!
Критон обнял старого друга:
– Чем ты терзаешь себя, брат? Чем терзаешь нас?
– Правдой, – ответил Сократ. – И если правду о себе не выскажу я – ее выскажут другие. И кто знает, как они ее исказят!