плечо. Так они лежали очень долго. Он ощущал, как ее сердце бьется у его груди. Звук был такой убаюкивающий, что Кантлинг начал задремывать.

— Папочка? — шепнула она ему в плечо.

— Что, Мишель? — он открыл глаза. — Папочка, я должна избавиться от этого. Оно во мне, и это яд. Я не хочу увезти его с собой. Я должна от него избавиться.

Кантлинг, не отвечая, медленно и нежно поглаживал ее по волосам.

— Помнишь, когда я маленькая падала или мне попадало в драке, я вся в слезах бежала к тебе и показывала, где бо-бо. Когда мне бывало больно, я говорила тогда, что у меня бо-бо. — Я помню, — сказал Кантлинг.

— Ты… ты всегда обнимал меня и говорил: «Покажи, где тебе больно», и я показывала, и ты целовал это место и прогонял боль, помнишь? Покажи мне, где больно?

Кантлинг кивнул.

— Да, — сказал он негромко.

Мишель тихо заплакала. Он почувствовал, как от ее слез намокает на груди пижама.

— Я не могу увезти это с собой, папочка. Я хочу показать тебе, где больно. Ну пожалуйста. Пожалуйста! Он поцеловал ее макушку.

— Давай.

Она начала прерывающимся шепотом — с самого начала.

Когда за окнами рассвело, она все еще говорила. Они не сомкнули глаз. Она много плакала, раза два пронзительно вскрикнула и дрожала под одеялом. Ричард Кантлинг держал ее в объятиях все время. Не разжимая рук ни на секунду. Она показала ему, где ей больно.

Барри Лейтон вздохнул:

— Это было самое лучшее, что ты сделал за свою жизнь, — сказал он. — Несравненно лучшее. И если бы ты, достигнув этого, удовольствовался той минутой и остановился там и тогда, все было бы прекрасно. — Он покачал головой. — Ты никогда не умел вовремя поставить точку, Кантлинг.

— Но почему? — настойчиво спросил Кантлинг. — Ты хороший человек, Барри Лейтон, так объясни мне. Почему это произошло? Почему?

Репортер пожал плечами. Он уже начинал таять.

— Это словцо всегда было самым трудным, — сказал он устало. — Дай мне материал для заметки, и я скажу тебе, кто, и что, и когда, и где, и даже как. Но вот почему… Эх, Кантлинг! Ты романист, и «почему» — твоя область, а не моя. Я ведь даже не отвечу, почему дважды два — четыре.

Его улыбка, как улыбка Чеширского кота, еще долго дрожала в воздухе, когда он сам исчез. Ричард Кантлинг сидел, уставившись на пустое кресло, на оставленную стопку, и следил, как медленно тают пропитавшиеся виски ледяные кубики.

Он не помнил, как уснул. Ночь он провел в кресле и проснулся замерзший, испытывая ломоту во всем затекшем теле. Сны его были тяжелыми, бесформенными, полными страха. Он проспал — миновала уже половина дня. Словно в тумане он приготовил себе безвкусный завтрак. Казалось, он отделился от своего тела, каждое движение было медлительным и неуклюжим. Когда кофе закипал, он налил чашку, взял ее и выронил. Она разлетелась в куски. Кантлинг тупо следил, как горячие бурые струйки растекаются по ложбинкам между плитками пола. Энергии подобрать осколки и вытереть пол у него не хватило. Он взял другую чашку, налил кофе, кое-как сделал несколько глотков.

Грудинка казалась слишком соленой, яйца толком не поджарились. Кантлинг с отвращением отодвинул тарелку, не съев и половины, и выпил еще черного горького кофе. Он чувствовал себя словно после тяжелого похмелья, но знал, что виной тут не алкоголь.

«Сегодня!» — подумал он. Сегодня все кончится, так или иначе. Она не отступится. «Подпись под заметкой» была его восьмым романом. Предпоследним. Сегодня прибудет последний портрет. Персонаж из его девятого романа. И тогда все кончится. Или только начнется? Как сильно Мишель его ненавидит? Насколько дурно он поступил с ней? Рука Кантлинга задрожала, кофе выплеснулся, обжигая ему пальцы. Он вскрикнул. Боль была такой невыразимой… Ожог. Ему представились тлеющие сигареты — их кончики точно красные глазки. Его затошнило. Он бросился в ванную и еле успел припасть к унитазу, как его завтрак извергся наружу. Потом он долго лежал, приткнувшись к холодящему фаянсу, не в силах встать. У него мучительно кружилась голова. Ему вообразилось, что кто-то подкрался к нему сзади, ухватил за волосы, ткнул лицом в воду и спустил ее. Снова, снова, все время смеясь, смеясь, твердя: грязный, грязный, я тебя вымою, ты такой грязный; спуская и спуская воду, так что она захлестывала унитаз, заполняла вместе со рвотой его рот и ноздри, и он уже не мог дышать, и мир утонул в темноте, и все уже кончилось. Тут его голову вздернули, со смехом, со смехом, пока он глотал воздух, а потом снова в унитаз, снова вода, вода, вода, вода и вода. Но только у него в воображении. С ним никого не было. Он был в доме один.

Кантлинг принудил себя встать. В зеркале он увидел свое землистое старое лицо, взлохмаченные грязные волосы. А позади, ухмыляясь над его плечом, было другое лицо. Мужское, бледное и осунувшееся. Разделенные на пробор посередине, зачесанные назад черные волосы. За маленькими черными очками из стороны в сторону метались глаза цвета грязного льда — метались непрерывно, отчаянно, как дикие зверьки в ловушке. Они бы отгрызли себе лапы, эти глаза, лишь бы освободиться. Кантлинг заморгал, и глаза исчезли вместе с лицом. Он открыл кран холодной воды, подставил под струю сложенные горстью ладони и обдал свое лицо. На щеках и подбородке он ощутил колючую щетину. Надо бы побриться. Но на это нет времени, это не важно, а ему необходимо… необходимо…

Необходимо что-то сделать. Выбраться отсюда. Уехать подальше, уехать в такое место, где он будет в безопасности. Где его дети не смогут его отыскать.

Но он знал, что такого безопасного места не существует.

Надо добраться до Мишель, поговорить с ней, объяснить… умолять ее. Она его любила. Она простит его, обязательно, как же иначе? Она положит конец, она объяснит ему, что надо сделать.

Кантлинг стремглав бросился в гостиную, схватил телефонную трубку. Но не сумел вспомнить номера Мишель. Порылся, нашел свою адресную книжку, лихорадочно перелистал. Вот, вот! Он нажал кнопки.

Четыре гудка, потом кто-то снял трубку.

— Мишель… — начал он.

— Привет, — сказала она. — Говорит Мишель Кантлинг, но меня сейчас нет дома. Если вы назовете себя и свой телефон, когда услышите гудок, я вам позвоню. Но только если вы не хотите, чтобы я что- нибудь купила.

Раздался гудок.

— Мишель, ты слушаешь? — сказал Кантлинг. — Я ведь знаю: ты прячешься за этой машиной, если не хочешь разговаривать. Это я. Пожалуйста, возьми трубку. Ну пожалуйста!

Ничего.

— Так позвони мне, — сказал он. В спешке слова сталкивались, накладывались друг на друга, так ему хотелось выразить все. — Я, ты, не надо, пожалуйста, дай мне объяснить, я же не хотел, ну пожалуйста… — Сигнал отбоя и длинные гудки.

Кантлинг уставился на телефон и медленно положил трубку. Она позвонит ему. Должна позвонить. Она его дочь, они любили друг друга, она обязана дать ему шанс объяснить. Конечно, он и прежде пытался объяснить.

Звонок на его двери был старомодным — в филенке торчал латунный ключ: его поворачивали, и внутри раздавалось громкое нетерпеливое дребезжание. И кто-то яростно вертел его — вертел, вертел, вертел… Кантлинг бросился к двери в полном недоумении. Он всегда с трудом заводил друзей, а теперь, когда окостенел в своих привычках, и вовсе разучился сходиться с людьми. Друзей в Перроте у него не было — так, несколько знакомых, и никто из них не явился бы столь неожиданно, и не вертел бы звонок с такой неукротимой решимостью.

Он снял цепочку и распахнул дверь, вырвав звонок из пальцев Мишель.

Она была в перетянутом поясом дождевике, вязаной лыжной шапочке и шарфе в тон. Ветер безжалостно трепал концы шарфа и выбившиеся из-под шапочки прядки волос. На ней были модные сапожки, через плечо перекинут ремень большой кожаной сумки. Она выглядела прекрасно. Прошел почти год с тех пор, как Кантлинг видел ее в последний раз — почти год назад, когда ездил в Нью-Йорк на Рождество. Прошло уже два года, как она снова поселилась там.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×