связанной с русским религиозным миросозерцанием и со всем русским бытом. Власть царя подпиралась бытовым исповедничеством нации. Но и наоборот, самое бытовое исповедничество находило опору в царе.
Царь в своей личной жизни наиболее полно осуществлял русское бытовое исповедничество и в этом отношении служил примером, «задавал тон» всей нации. Царь был самым благочестивым из всех русских мирян, а в частном домашнем быту – самым типичным русским. Царский быт был сгущенной и идеализированной, проведенной, так сказать, с наибольшим размахом формой русского быта, и все прочие русские миряне равнялись по этому образцу, каждый в меру своих сил и своего положения.
Таким образом, царь и бытовое исповедничество взаимно поддерживали друг друга, составляли друг с другом нераздельное целое, и в этой крепкой спаянности и лежала прочная основа древнерусской государственности.
Не отделяя быта и культуры от веры, а воспринимая и то, и другое, и третье как единое целое, бытовое исповедничество, именуемое православной верой, русские люди того времени ставили между понятиями «русский» и «православный» знак равенства. Языковые и физические признаки русской расы рассматривались ими как несущественные. Существенно для русского было только его православие, т.е. его бытовое исповедничество. Иностранец, иноплеменник воспринимался как чужой только постольку, поскольку он в своих убеждениях и бытии отклонялся от русского бытового исповедничества; но такое же отклонение мог проявить и чисто русский по происхождению человек, впав в ересь или в грех. Поэтому между понятиями иноплеменника и грешника в русском сознании устанавливалась известная связь. «Чужой» было не этнографическим, а этическим представлением.
В силу этого обстоятельства настоящего, сознательного национализма или шовинизма быть не могло. Стремления к насильственному обрусению нерусских племен и народов, входивших в состав Московского государства, не наблюдалось, и, наоборот, каждый из таких народов пользовался довольно широкой национальной автономией. Что касается до отношения к неправославным исповеданиям, то в этом вопросе государственная власть придерживалась принципов, логически вытекающих из признания православия единственной истинной верой. Убеждение в том, что православие является единственным прямым продолжением учения Христа, единственным подлинным христианством, а самое христианство – единственным продолжением и завершением откровений Ветхого завета, заставляло смотреть на иудаизм, принимающий Ветхий завет, но отвергающий христианство, и на все неправославные христианские учения, приемлющие Христа, но отклоняющиеся от православия, как на ереси. Поэтому таким вероучениям государственная власть свободы предоставить не могла: всякая ересь, т.е. сознательное отвержение божественной истины, прекрасно известной отвергающему, есть грех, преступление против божественной истины, а с грехом и преступлением государственная власть обязана бороться. Что же касается вероучений, в своем обосновании не соприкасающихся с православием, не примыкающих ни к какой части того божественного откровения, полное раскрытие которого, по убеждению православных, наличествует только в православии, то к таким вероучениям – к мусульманству, буддизму и разным формам язычества – отношение было, естественно, иное. Еретик видел свет, но не захотел идти к свету, и в этом его грех; язычник же света не видел и ходит во тьме по неведению; если грех тут есть (грех в смысле пленения сатаной), то грех извинительный, оправдываемый неведением. Поэтому преследования таких религий быть не должно. Обязанность православного христианина по отношению к таким религиям сводится к обращению, к просвещению ходящих во тьме. Но этот апостольский подвиг государственная, светская власть взять на себя не может. Это есть дело церкви, которой государственная власть не должна препятствовать, может помогать, но только ненасильственными средствами: ибо, по существу, просвещение ходящих во тьме есть дело любви, а где любовь, там нет места насилию. Поэтому отношение государственной власти к религиям, не стоящим на почве новозаветного и ветхозаветного откровения, было бережное. Религии эти не преследовались, не оскорблялись, но в то же время принимались меры к тому, чтобы голос православных проповедников доходил до слуха «ходящих во тьме по неведению» и чтобы в глазах этих последних православие выступало в более достойном виде, чем их собственная религия, так чтобы они сами убедились в превосходстве православия. Наказ, данный Иоанном Грозным преподобному Гурию Казанскому, очень ярко отражает эту точку зрения, а факт массового перехода в православие татар, притом как раз руководящих кругов татарской нации, свидетельствует о правильности принятого курса.
VIII
Несмотря на большое отличие идеологического обоснования московской государственности от обоснования государственности монгольской, между обеими идеологиями все же есть черты внутреннего родства, и положительно можно считать, что московская государственность явилась преемницей монгольской не только в отношении территории и некоторых особенностей государственного устройства, но в самом своем идейном содержании. И тут и там основой государства, признаком принадлежности к нему являлась определенная форма быта, неразрывно связанная с определенной психологической установкой: в монархии Чингисхана – кочевнический быт, в Московском государстве – православное бытовое исповедничество. И тут и там верховный глава государства являлся наиболее ярким, идеальным представителем, примерным образцом этого бытового идеала. И тут и там государственная дисциплина строилась на всеобщем подчинении всех граждан и самого монарха неземному, божественному началу, подчинение же одного человека другому и всех людей монарху мыслилось как следствие всеобщего подчинения божественному началу, земным орудием которого являлся монарх. И тут и там добродетелью подданного признавалось отсутствие привязанности к земным благам, свобода от власти материального благополучия при крепкой преданности религиозно осознанному долгу. Основное различие определялось различием в содержании самой религиозной идеи, эклектически-шаманистской у Чингисхана и православно- христианской в Московском государстве. Благодаря тому что вместо расплывчатого и демагогически бесформенного шаманизма Чингисхана руководящей религиозной идеей Московского государства стало догматически определенное православие, должны были измениться и некоторые существенные части всей государственно-идеологической системы, которую теперь оказалось возможным теснее связать с религиозной основой.
Так, роль, которую в системе Чингисхана играл кочевой быт, сам по себе не связанный ни с какой определенной религией, но зато прикрепленный к определенным этнографическим и географическим условиям, в Московском государстве заменило православное бытовое исповедничество, органическое слияние быта с определенной религией, по существу независимое от этнографических и географических условий. Вместо полной религиозной терпимости, практически приводящей к подрыву религиозной основы всей государственно-идеологической системы, в Московском государстве установилась веротерпимость ограничения, не противоречащая, а, наоборот, вполне соответствующая догматам основной религиозной идеи и принципу выведения государственной идеологии из религиозной; практически же эта ограниченная веротерпимость не могла вредить чисто светской государственности, ибо ни один из народов евразийского мира не принадлежал к тем вероисповеданиям, которые в качестве ересей выключались из принципа веротерпимости.
Черты, отличавшие русскую государственно-идеологическую систему от системы Чингисхана, составляли преимущество русской государственности над монгольской: ведь слабость монгольской системы состояла именно в отсутствии прочной связи религиозной по своему характеру государственной идеологии с догматами определенной религии, в несоответствии широкого размаха государственности с примитивной бесформенностью шаманизма, в практической несостоятельности ставки на этнографически и географически ограниченный и исторически неизбежно преходящий кочевнический быт. Московская государственность была свободна и от другого недостатка чингисхановской государственности, именно от притязаний на господство над старыми азиатскими царствами, ведь притязание на то, что можно завоевать,