– Ян, – говорила она входящему Бунину, – оказывается, у него в полном разгаре роман с Наташей.
– Ну, разумеется, – говорил Бунин. – Посмотри на него: щеки ввалились, под глазами синяки. Сразу видно – вместо того, чтобы работать, вы бог знает где шляетесь по ночам, надо полагать – до зари стоите под окном, ожидая, что она вам откроет и впустит. Черта с два, милостивый государь, не на такую напали. Я хорошо знаю этих большеротых и длинноногих гимназисток!…
Бунин присаживался к круглому, не покрытому скатертью столу из цельного палисандрового дерева, на котором, отражаясь, как в вишнево-красном зеркале, стояла штампованная из тонкой меди, вернее, из латуни чашка, служившая пепельницей, – полое легкое полушарие с тисненым восточным орнаментом, вещица, по-видимому, купленная Буниным на константинопольском базаре Атмейдане, а может быть, в Смирне или Александрии.
Во всяком случае, эта пепельница всегда мне напоминала восточные стихотворения Бунина, и в первую очередь, конечно, «он на клинок дохнул – и жало его сирийского кинжала померкло в дымке голубой: под дымкой ярче заблистали узоры золота на стали своей червонною резьбой. «Во имя бога и пророка. Прочти, слуга небес и рока, свой бранный клич: скажи, каким девизом твой клинок украшен?» И он сказал: «Девиз мой страшен. Он – тайна тайн: Элиф. Лам. Мим».
В общем, эта пепельница была как бы тайной тайн: Элиф. Лам. Мим. И она отражалась в круглом столе.
Заложив ногу на ногу, Бунин точным движением пальцев сощелкивал в нее пепел папиросы.
Не знаю почему, но мне ужасно нравилась эта пепельница; она казалась верхом роскоши, почти музейной редкостью, предметом таинственного культа, особенно красивая на ледяной поверхности пустого, безукоризненно отшлифованного стола, среди этой барской комнаты, наполненной запахом дорогого турецкого табака «месаксуди» и благоговейной тишиной, отделенной от внешнего мира двойными зеркальными стеклами.
Теперь я думаю, что эта пепельница была самым дешевым рыночным сувениром из числа тех, которые сотнями привозили пассажиры пароходов Русского общества пароходства и торговли – «Ропит» – из своих малоазиатских рейсов. Но я был в нее просто влюблен и по своей еще не изжитой детской привычке думал: когда вырасту большой, то непременно у меня будет такая же точно пепельница, и я буду в нее сбрасывать пепел папирос из самого лучшего турецкого табака «месаксуди».
Тогда эта пепельница была еще совсем новая, блестящая, хотя внутри уже несколько потемнела, стала сизой от табачной золы и спичечных угольков, и сразу же, как только я ее впервые увидел, мне почему-то пришло на ум одно из новых стихотворений Бунина «Кадильница».
«В горах Сицилии, в монастыре забытом… стоит нагой престол, а перед ним, в пыли, могильно-золотая, давно потухшая, давным-давно пустая, лежит кадильница – вся черная внутри – от угля и смолы, пылавших в ней когда-то… Ты, сердце, полное огня и аромата, не забывай о ней. До черноты сгори».
Как я мечтал тогда, чтобы мое сердце сгорело до черноты! Но я не представлял себе, как это страшно.
– Ну-с, что скажете хорошенького?
– Написал новый рассказ.
– Разумеется, принесли?
– Вот он.
– Вера, не уходи. Сейчас Валентин Катаев прочтет нам свой новый рассказ. Мы вас слушаем.
Обычно, внимательно и терпеливо выслушав мой новый рассказ от начала до конца, Бунин не вдавался в его подробное обсуждение, а ограничивался двумя-тремя коротенькими замечаниями по поводу того, где у меня хорошее место и где плохое; почему именно одно плохо, другое – хорошо; и какие нужно из этого сделать практические выводы.
Он всегда касался мелочей, но неизменно приводил их к важным обобщениям. Так, например, я узнал, что в литературе нет запретных тем: важно лишь, с какой мерой такта будет об этом сказано, и я навсегда усвоил себе несколько бунинских рекомендаций: такт, точность, краткость, простота, но, разумеется, – и Бунин это подчеркивал много раз, – он говорил не о той простоте, которая хуже воровства, а о простоте как следствии очень большой работы над фразой, над отдельным словом – о совершенно самостоятельном видении окружающего, не связанном с подражанием кому-нибудь, будь то хоть сам Лев Толстой или Пушкин, то есть об умении видеть явления и предметы совершенно самостоятельно и писать о них абсолютно по-своему, вне каких бы то ни было литературных влияний и реминисценций.
В особенности Бунин предостерегал от литературных штампов, всех этих «косых лучей заходящего солнца», «мороз крепчал», «воцарилась тишина», «дождь забарабанил по окну» и прочего, о чем еще до Бунина говорил Чехов.
К числу мелких литературных штампов Бунин также относил, например, привычку ремесленников- беллетристов того времени своего молодого героя непременно называть «студент первого курса», что давало как бы некое жизненное правдоподобие этого молодого человека и даже его внешний вид: «студент первого курса Иванов вышел из ворот и пошел по улице», «студент первого курса Сидоров закурил папиросу», «студент первого курса Никаноров почувствовал себя несчастным».
– До смерти надоели все эти литературные студенты первого курса, – говорил Бунин.
И я тут же дал себе страшную клятву, что у меня в рассказах никогда не будет ни одного студента первого курса. Для того чтобы поскорее на практике исполнить эту клятву, я в тот же день начал писать рассказ о некоем молодом человеке, но ни в коем случае не студенте, и тут же я сразу запнулся, потому что никак не мог придумать, кто же будет мой молодой человек? Человека более зрелого возраста легко можно было сделать титулярным советником, штабс-капитаном, приказчиком, обер-кондуктором, мало ли кем. Со стариками дело обстояло еще проще: генерал, действительный статский советник, купец второй гильдии, сельский староста и тому подобное. А вот молодой человек…
Я вышел пройтись для того, чтобы на свободе придумать, кем бы сделать моего молодого человека. И тут я увидел на круглой тумбе афишу городского театра с черной лирсй наверху, извещавшую о премьере какой-то оперы, где между прочим было напечатано: «декоратор Дмитриев». Превосходно, подумал я, пускай же мой молодой человек будет декоратор.
И вот я уже сижу за круглым лаковым столом, разложив возле турецкой пепельницы рукопись нового рассказа. Кашляя от волнения, я предвкушаю одобрение Буниным того факта, что мой молодой человек не