Успокоившись и осмотревшись, Пчелкин, по своей привычке, начал складывать в уме стихотворение на тему окружающей его природы. На этот раз он олицетворил ее:
«…И, распустив стремительную косу, в рубашке из сурового холста, бежит Весна в полях необозримых, и ядовитой зеленью озимых за ней горит степная чернота».
Бегущая босиком Весна была все тем же вариантом хорошенькой таракуцки, «уездной музы», и не вполне отвечала душевной тревоге, которая все никак не могла рассеяться, хотя зловещая колокольня деревенской церкви уже Давно скрылась за косогором.
Он вспомнил, как в деревенских окошках теплились огоньки свечей и как истово молились в церкви старухи, прося у бога снега на поля. Это более соответствовало его душевному состоянию.
«…Когда в селе перед весною просили снега на хлеба, цвела молебственной свечою недаром каждая изба. О том, чтоб минула засуха, в надежде темный лоб крестя, молилась каждая старуха, крестилось каждое дитя…»
Уже стихи запели, как скрипка, но вдруг на дороге как из-под земли вырос конный отряд и преградил путь. Сначала Пчелкину показалось, что это эскадрон красной кавалерии, и он даже успел порадоваться, как хорошо стали у нас обмундировывать красноармейцев: один в одного, с новенькими звездочками на фуражках.
Но в тот же миг над ним заржала, вздернутая на трензелях, лошадиная голова, роняя травянисто- зеленую пену, и красавец командир в белом башлыке с позументом за спиной наклонился к Пчелкину с седла:
– Ты кто таков, мать-перемать? Уполномоченный?
– Я журналист.
– А ну, канцелярская крыса, гэть с подводы!
– Журналист – это совсем не то, что вы думаете, – с насильственной улыбкой прошептал Пчелкин.
– А ты скедова знаешь, что я думаю?
– Я пишу в газете.
– В газете? А ну, хлопцы, дайте ему под зад. Смотри на него: распоряжается у нас на селе все равно как у себя в хате. Чуть чего – давай ему подводу.
– Товарищ, это недоразумение. Я имею право. У меня мандат ревкома.
– Смотрите, найшелся живой товарищ. Ах ты, красно-задая гнида! Отведите его в кукурузу, а подвода нехай заворачивает обратно.
Все это произошло в одно мгновение, и теперь, вдруг очутившись среди несрезанных стеблей прошлогодней кукурузы, которые тесно стояли вокруг него, шелестя жесткими мечевидными листьями и сузив горизонт до двух шагов в окружности, Пчелкин понял, что попал в руибанды, переодетой в красноармейскую форму, и что его ведут расстреливать, грубо подталкивая в спину прикладами драгунок, резко пахнувших керосином и оружейным маслом.
Ужас охватил его душу, помрачил рассудок, а его тело ослабело, внутренние органы перестали повиноваться приказам нервных центров, парализованных внезапной спазмой, и он вдруг стал постыдно и неудержимо испражняться, в то время как атаман банды, подбоченясь в седле с бархатным комбриговским чепраком, вынимал из поданной ему сумки бумаги Пчелкина и равнодушно читал их одну за другой по складам, пока вдруг не наткнулся на печатную инструкцию; она его заинтересовала, так как в ней содержался пункт первый о борьбе со всеми злоупотреблениями местных советских властей и нарушениями законности.
Как ни странно, но именно это и спасло Пчелкина.
– Почекайте, хлопцы, – сказал атаман. – Сначала посмотрите, чи он не жид, и если нет, то отпустите его ко всем чертям. И нехай он больше не суется, куда не треба, и не попадается нам на глаза.
Весьма быстро и грубо удостоверясь, что Пчелкин не иудей, хлопцы сунули ему в руки сумку с бумагами, дали коленом под зад и, крикнув: «Бежи, студент!» – для острастки пустили ему вдогонку две или три пули, нежно просвистевших над головой и унесшихся по крутой траектории в зловеще нахмуренное мартовское утреннее небо.
Любая из этих остроконечных, конических пуль могла ошибиться и ударить в его голову, разнести ее вдребезги и навсегда уничтожить тот божественный мир любви, красоты и поэзии, который и был тем, что называлось единственной, неповторимой, драгоценной человеческой жизнью Пчелкина со всеми стихами – своими и чужими, уже родившимися и еще не рожденными или только что им понятыми, как, например, волшебные сумасшедшие строки Веле-мира Хлебникова и Николая Бурлюка:
«И вот плывет между созвездий, волнуясь черными ужами, лицо отмщенья и возмездий, глава отрублена ножами… О призрак прелести во тьме! Царица, равная чуме!… Нет, ведро на коромысле не коснулося плеча. Кудри длинные повисли точно звуки скрипача».
Только подобные безумные строки могли возникнуть в мозгу в миг насильственной смерти!
«Мы воду пьем – кто из стакана, а кто прильнув к струе Устами, среди весеннего тумана, идя полночными брегами. Не видно звезд, но сумрак светел, упав в серебряные стены. В полях наездницы не встретил, лишь находил обрывки пены. Но сквозь туман вдруг слышу шепот и вижу, как, колебля иву, струя весны, забывши ропот, несет разметенную гриву…»
Только на волосок от уничтожения навсегда среди черных замерзших полей своей дикой родины могли пронестись в памяти Пчелкина божественные звуки:
«С легким вздохом тихим шагом через сумрак смутных дней по равнинам и оврагам древней родины моей, по ее лесным цветам, по невспаханным полям, по шуршащим очеретам, по ручьям и по болотам каждый вечер ходит кто-то, утомленный и больной, в голубых глазах дремота греет вещей теплотой. И в плаще ночей широком плещет, плещет на реке, оставляя ненароком след копыта на песке».
Я описываю природу – звезды, лес, мороз, море, горы, ветер, разных людей. Это все мои краски. Но разве литература, поэзия, созданная гением человека, не является частью природы? Почему же я не могу пользоваться ею, ее светящимися красками, тем более что звезды мне еще нужно воплотить в слово,