обманывал же его Баймагамбет, когда говорил там, в юрте, что он счастлив, что уверен в своем будущем! Пусть Баймагамбет дурак. Но не все же дураки даже среди тех, кто сейчас старается поймать его. Неужели и они не видят и не понимают: у них отняли самое главное, отчего бывает счастлив человек, — его свободу и свободу земли его отцов? Но может быть, их ведет какая-то другая правда, о которой не дано знать Кулбатыру? Но какая же другая правда может быть, кроме той, за которую он боролся всю жизнь? Какая? Нету другой правды! Нету! Просто случилось так, что народу стала не нужна эта правда, потому он и отверг Кулбатыра и тех, кто был рядом с ним, свел на нет или изгнал с родной земли. Но ничего. Они еще вспомнят о Кулбатыре, вспомнят и о погибших, сражавшихся рядом с ним. Вспомнят и горько пожалеют, что были так слепы, что не сумели отличить белое от черного, правду от лжи».
И вдруг он спросил себя: «А может, это я принимал ложь за правду и всю жизнь служил этой лжи?.. Нет, нет, нет! — попытался оттолкнуть он от себя эту мысль. — Это было бы слишком страшно и несправедливо!
Так почему же с такой яростью кричал на него бывший его друг Баймагамбет и с такой ненавистью смотрел этот мальчишка, что был рядом с Баймагамбетом?»
После полуночи из-за хребта показалась луна. Свет ее был мягок и чист. Аккагаз слабо простонала. Кулбатыр встрепенулся, сразу забыв обо всем, что только что сдавливало сердце. Теперь перед ним и в нем была только одна она, Аккагаз, и только о ней хотел он думать, только ей помогать.
Он приподнял ее голову и дал ей попить из бурдюка. Она сделала несколько маленьких глотков и слабо покачала головой: мол, больше не надо.
Вскоре он заметил: она смотрит на него. В лице ее уже не было боли. Ему померещилось даже, что Аккагаз силится улыбнуться.
— Ты со мной, мой Батыр, — прошелестели ее губы. — Мне хорошо.
И тут снова сознание покинуло ее. Она начала бредить.
— Умерли... Все умерли... — явственно разобрал он.
Ему вспомнилась фраза, брошенная ею на бешеном скаку, когда в них палили со всех сторон: «Мы пропали!»
Может быть, теперь, в бреду, ей кажется, что все они погибли, и ее терзает отчаяние?
— Аккагаз! — чуть не плача, сказал он. — Аккагаз, милая, открой глаза. Я здесь, я с тобой. Я жив. И ты будешь жить. Ты должна жить. Мы не умрем. Мы будем счастливы. Открой же глаза. Милая, ну, погляди же на меня!..
Через какое-то время бред прекратился, но в себя Аккагаз не приходила. Кулбатыр долго смотрел на измученное лицо своей жены, и ему хотелось, чтобы хоть часть ее боли перешла к нему — так невыносимо видеть ее страдания.
Тихо было вокруг. Лишь вели свою бесконечную песню кузнечики, да редко-редко где-то в отдалении вдруг испуганно вскрикивала какая-нибудь птаха, и снова тишина поглощала все.
Мысли Кулбатыра ушли в воспоминания. Он вспоминал Жылкыкудук, вспоминал алтыбакан[26], где впервые он произнес слова любви...
Он познакомился с Аккагаз на большом празднике, проводившемся в Косагаче. В игре кыз-куу[27] принимали тогда участие лишь очень молоденькие девушки. Им выделили лучших скакунов. Парни же сидели не на таких резвых конях.
Среди тех, кто умчался вперед, была и Аккагаз. Ей было тогда шестнадцать. Кулбатыру пришлось приложить немало стараний, чтобы догнать ее и поцеловать в щеку.
А потом он специально поехал в Жылкыкудук и во время игр опять встретил ее. Была такая же лунная ночь. Они взобрались на качели, и Аккагаз запела тоненьким, еще не окрепшим голоском. А потом смеялась и подтрунивала над ним, пока окончательно не покорила Кулбатыра. Тогда-то он и сказал первые святые слова любви.
Она призналась, что сама выделила его среди других парней. Этот разговор произошел, когда они покинули качели и, взявшись за руки, брели, сами не зная куда, по ночной степи.
— Милая, — говорил он, и сердце так колошматило ему в грудь, что казалось, вот-вот пробьет ее, — милая, я так хотел увидеть тебя, что не мог больше терпеть.
Несмелой рукой он обнял и прижал ее к себе. Она не сопротивлялась, только шептала, пряча от него лицо: я твоя, Кулбатыр, я твоя, а ты мой — навеки. Тогда-то, залитые волшебным лунным светом, они поклялись, что будут любить друг друга, пока не разлучит их смерть.
— Нет, и умрем мы вместе! — воскликнула она.
— Вместе! — ответил он.
И теперь, вспомнив ту давнюю клятву, Кулбатыр вытащил из ножен, болтавшихся на поясе, кинжал и без всякого страха взглянул на его поблескивающее в лунном свете острое лезвие.
«Кажется, настало время исполнить клятву, — подумал он. — Что еще может удержать на этой земле?»
Лишь сознание того, что она жила и ждала его, давало силы Кулбатыру, когда он нанялся батраком к жадному туркменскому баю. Пять лет терпел унижения — ни слова не произнес в ответ. Гордость позабыл, чтобы только дождаться часа, когда сможет снова воссоединиться с Аккагаз. И вот они опять обрели друг друга, обрели для того, чтобы так нелепо расстаться.
«Ты толкнул ее на эту смерть, ты! — горько упрекал себя Кулбатыр. — Своими руками толкнул. Может, не появись ты здесь опять, она потеряла бы надежду, но продолжала бы жить.
Чего же теперь колебаться, на что оглядываться, чего ждать? Давно заткнулись те краснобаи, которые бросили клич об отделении казахов и образовании самостоятельного мусульманского государства. Их уже и не помнит никто, а кто и помнит, старается забыть. Да они, может, и сами, если кто-то жив, предали бы забвению собственные имена, потому что имена эти проклял народ. Да, они достойны такого проклятия потому, что, спасая свои шкуры, бежали за границу или попрятались, теперь и носа не высовывают на люди. Но за что проклинать его, Кулбатыра? Он же не отступил. Он до последней возможности защищал то, во что верил. Но теперь уже некого и нечего было защищать».
От него уходила и Аккагаз, рвалась последняя ниточка, связывающая его с этой жизнью.
Он долго, не мигая, смотрел на острие кинжала, не испытывая ни страха, ни сожаления. Но внезапно рука его дрогнула. Ему вспомнилась другая клятва, та, которую они давали в Уиле после окончания офицерской школы алашордынцев. Прежде чем разъехаться по аулам, они были выстроены во дворе училища и поклялись: «Будем биться с Советами до последней капли крови!»
«А я ведь целовал этот самый кинжал, давая клятву», — подумал он.
И вдруг его охватила ярость. «Вести такую паршивую жизнь и кончить ее, убив самого себя? Ну уж нет! Он еще поживет. Он еще отплатит Советам и за отца, и за брата, и за тех парней, сложивших свои головы, и за Аккагаз! Они еще отпробуют его ненависти и не раз поплачут, как он плакал сегодня!»
Металлически клацнул кинжал, посланный в ножны твердой рукой.
...Аккагаз умерла под утро, так больше и не приходя в себя. Кулбатыр заметил это не сразу: он задремал. А когда проснулся от какого-то тревожного толчка изнутри, Аккагаз была уже почти холодной.
Нет, он не бился в истерике, не проклинал небо, отнявшее у него самое дорогое, что оставалось в жизни. Он долго и неподвижно, как истукан, сидел возле того, что недавно еще было его любимой Аккагаз, и, кажется, ни о чем не думал: думать было не о чем — теперь он уже навеки оставался один в этой безбрежной степи.
Неизвестно, сколько прошло времени, когда наконец поднялся. Растреножил коня Таната и тут только вспомнил о нем. Вспомнил и понял: поиски лекаря были хитрым поводом, чтоб улизнуть.
«Несчастный трус, — подумал он про Таната. — Напрасно ты стараешься спасти свою поганую шкуру. Те, кто шел за нами, наверняка узнали тебя. Они и посчитаются с тобой».
Кулбатыр положил тело жены поперек седла и, взяв коня под уздцы, неспешно направился туда, где вдалеке виднелся высокий курган.
Когда он приблизился к нему, уже совсем развиднелось. Кулбатыр осторожно снял тело, аккуратно положил на расстеленную попону. У южного подножия кургана, с той стороны, которая смотрела на Жылкыкудук, он опустился на колени и тем самым кинжалом, которым еще совсем недавно хотел покончить с собой, начал рыть могилу, выгребая землю руками.