пальцы себе в лоб. Зачем он этим занимается?
Из преданности? Чему? Он почувствовал, как его губы искривились. «Наш наемник, – обычно говорил старый мистер Драйберг с деланным ирландским акцентом. – Наш доблестный ирландский солдат удачи». Тут рот у старого козла начинал кривиться от беззвучного смеха, обнажая длинные желтые зубы и осевшие десны. Шон и мистер Драйберг с самого начала возненавидели друг друга – с того дня, когда почти пять лет назад Шона выпустили из тюрьмы и он стал работать в Управлении. Но ненависть Шона объяснялась все же чувством уважения к старику. В конце концов и старик незадолго до того, как вышел на пенсию, получил наградные и уехал на север Шотландии заправлять небольшой гостиницей для рыболовов, стал питать к нему такое же чувство.
«Как-нибудь приезжай и поживи у нас – я тебе покажу, что такое настоящая рыба без жареной картошки.[1] Ты хоть знаешь, что они могут существовать раздельно?»
Иногда Шону казалось, что он готов отдать месячное жалованье, лишь бы старый дурак вернулся на работу, лишь бы выслушивать оскорбления Драйберга, видеть несвежее, восковое лицо старика, склонившегося над столом в «лавке»[2] и подсчитывающего барыши. А майор… Шон сжал кулаки так, что ногти чуть не прорвали кожу. В последний раз он видел майора с болезненно-серым лицом, помертвевшими глазами, похудевшего от болезни, к которой прибавились страшное разочарование и отчаяние.
А сейчас за столом, где еще полгода назад сидел майор, восседает капитан 2-го ранга в отставке Оливер Рэнделл, королевский Военно-морской флот, новый начальник Управления, чистенький, подтянутый, стройный, исполненный презрения. «Я хочу, чтобы на моем корабле команда была всем довольна. Но дисциплина чтоб не шалила. Я понимаю, что при прежнем руководстве дела здесь велись… по-дилетантски. Мы это все изменим. В кратчайшие сроки». И узкие губы актера кривились в улыбке, обаятельной, одновременно коварной и снисходительной.
Шон отнял руки от лица, сцепил на деревянной спинке стоявшей перед ним скамьи. Чего ради он остается в Управлении? Ради майора? «Не уходи, Шон. Работы все еще полно, и работу эту стоит делать».
А Маргарет? Может, она тоже одна из причин? И из-за нее стоит сидеть в Управлении?
«Я уже писала несколько заявлений об уходе, – сказала Маргарет после первого месяца «правления» Рэнделла. – Не подаю их только потому, что он этого дожидается. Да еще из-за майора. И еще…»
Зачем сидеть на этой работе? Сколько раз он задавал этот вопрос в маленькой, освещенной пламенем камина спальне. Задал он его и в последний раз, когда они с Маргарет лежали в зимней темноте, он гладил ее и думал, сколько пройдет времени – недели, месяцы? – прежде чем он снова коснется ее тела, проведет рукой по ее гладкой коже, узким бедрам, неожиданно пышной груди. «Мы могли бы пожениться. Я же могу и другим заниматься, а не только этим…»
Она не ответила, лишь покачала головой, взяла его руку и прижала к своей груди. Как будто об этом говорить им не стоило; она может спать с ним, делить постель, но мыслями делиться не собирается. Казалось, она хотела внушить ему: у меня свой внутренний мир, тебе туда нет входа – ты слишком мало обо мне знаешь, слишком от меня далек. Этот барьер стоял между ними с самого начала, не исчез он и по сей день.
«Потому что я ирландец? Потому что сидел в тюрьме?» – неоднократно спрашивал он. Она только улыбалась и ничего не отвечала. Как и сейчас. Маргарет прижимала его руку к своей теплой груди и молчала. Может, она думала, что он не поймет ее ответа? Что она работает не на Рэнделла, не ради денег, а во имя некой идеи, некоего идеала, который понятен ей, майору, мистеру Драйбергу, а вот «наемнику», обычному «ирландскому солдату удачи» этого не объяснишь, даже если он и годен в любовники.
«Почему же нет?» – глупо спросил он тогда, распаляясь гневом, как будто гнев мог быть компенсацией за последний месяц унижений, предстоящее через пять часов расставание и последующее одиночество.
«Ты же знаешь, я не могу», – прошептала она таким тоном, что стало ясно: разговор окончен, не стоит его и продолжать. Шон включил ночник, приподнялся на локте, посмотрел на нее сверху вниз: в сумерках ему показалось, что губы Маргарет презрительно скривились. «Мне холодно», – сказала она, накрылась одеялом и отвернулась.
И он ушел; оделся, заехал к себе на квартиру, а потом улетел, не позвонив и не написав ей. Девица в Венеции была местью, тщетной местью, о которой он пожалел, еще лежа с ней в постели. А когда Шон вернулся, Маргарет все знала: Мэссингем был в курсе и рассказал Рэнделлу. А тот рассказал ей. С тех пор они разговаривали только по служебным делам. Она смотрела на него даже не холодно. Просто безразлично, как будто между ними никогда ничего не было. Иногда по ее губам Шон догадывался, что она чувствует: она чуть-чуть сжимала их, когда они встречались, разговаривали.
Почему я не ухожу, думал он. Ну почему, почему?
«Давай работать вместе, – предложил ему как-то Ник-коло. – Мы же с тобой сумасшедшие, вкалываем за гроши на тупые, ни к черту не годные правительства, которые вышвырнут нас, как стряхивают пепел с сигареты, когда мы не будем им нужны. – Как майора. – Подберем несколько человек вроде нас с тобой, Джованни mio[3], обученных, опытных, без иллюзий. Мы сможем как следует заработать, это я тебе обещаю. И никаких предательств и прочих неприятных вещей. Обычный бизнес».
Иными словами, промышленный шпионаж. Никколо не давал Шону заснуть до четырех утра в их последнюю встречу, старался убедить его. Почему он не дал уговорить себя лейтенанту отдела «С» итальянской контрразведки Никколо Туччи, который гоняет на маленьком «фиатике», испытывая при этом чувство жестокой ненависти, и мечтает о «мерседесах» и крупных покорных женщинах? Почему? Он был бы хорошим партнером, хорошим компаньоном.
Из-за майора? Я прямо как ребенок, думал Шон, сцепив зубы, прижав к ним костяшки кулаков. Почему я всегда должен на кого-то опираться? Почему я выдаю отсутствие смелости за преданность делу, за служение идеалу? Пустота в душе Шона была как кромешная тьма, как мука, он засунул костяшки пальцев в рот, чтобы не застонать, не привлечь к себе внимания в этой притихшей часовне, где в полутьме царствовала благородная смерть зажиточного пригорода.
Не такие ли чувства испытывал покойный телепродюсер Олаф Редвин, когда взял револьвер в правую руку на маленькой полянке и снес себе пол-лица? «Человек не должен много думать, – сказал как-то Никколо, – а то неизбежно покончит с собой. Поэтому-то господь бог и создал женщин». Тут он вперил свои страждущие масленисто-черные глаза в спину какой-то немецкой актриски, которая проходила в это время по улице мимо их столика в ресторане «Флориан».