Еще довольно долго продолжался наш тихий разговор, – разговор двух друзей, которые давно и хорошо знают друг друга, – и потом мы оба, кажется, в один и тот же миг, заснули опять.
Утром я проснулся позже Сильвии. Она уже была одета и готовила завтрак в соседней комнате. Поспешно одевшись, я вошел к ней, и нам было странно глядеть друг другу в глаза, словно мы были связаны какой-то тайной. Мы вместе ели хлеб, обмоченный в вине, мед и сыр, разговаривали о разных незначительных вещах. Так как Сильвия показалась мне уже совершенно успокоившейся и так как мне опять надо было спешить к Камению, я попрощался.
– Мы еще увидимся, Сильвия? – спросил я, готовясь уйти.
– Конечно! – крикнула <в> ответ Сильвия. – Пришли мне записку, и я приду к тебе.
Когда я был за порогом, Сильвия вдруг подбежала ко мне, быстро обняла меня руками за шею, поцеловала прямо в губы и захлопнула дверь.
XII
После того жизнь моя приняла течение размеренное, словно вода спокойной реки. Большая часть дня уходила у меня на работу в коллегии. Мы составили наш список и объезжали Город, на месте осматривали храмы, которые подлежало отобрать у христиан. Вечером я большей частью встречался с Сильвией, и мы гуляли с ней под Портиком, или в Лукулловых садах, или за чертой померия.[101] Душа моя была так занята этой странной девочкой, что я начал было забывать о своем доме и жене, а в то же время почти не Думал и о Гесперии.
С Гесперией мы, разумеется, встречались каждый день, но ненадолго и не наедине. Утренний завтрак мне приносили в мою комнату; прандий[102] мне приходилось проводить у Камения, а за обедом у нас почти всегда бывало несколько человек, среди которых и непременный Гликерий; за этими обедами велись разговоры о важных вопросах, обсуждались известия, приходившие с Востока или из Медиолана, и не отводилось времени для беседы о личных делах.
Гесперия, кажется, замечала, что я отношусь к ней холодно, и это ее сердило. Несколько раз она пыталась вызвать меня вновь на откровенные объяснения, но я, предвидя, что опять поддамся ее чарам, всячески от нее уклонялся.
Так длилось время в течение почти двух недель, когда некоторые обстоятельства вновь изменили состояние моего духа.
Правда, вновь меня стало смущать мое пребывание в Городе. Я ехал туда, подчиняясь могущественной силе любви, но, когда эта власть ослабла, мне стало казаться, что я напрасно отдаю свои силы делу, которое могло бы совершиться и без меня. Стыд, однако, удерживал меня от того, чтобы отказаться от поручения, принятого на себя. Но я твердо решил написать подробное письмо жене, объяснить ей, зачем я нахожусь в Риме, и просить ее простить мне мой внезапный отъезд и с надеждой ожидать моего скорого возвращения.
Потом и самое дело, порученное мне, стало мне казаться ничтожным. Я видел, что и без моей помощи все будет исполнено, как должно, благодаря знаниям Фестина, ловкости Камения и неукротимой воле Сегеста. Несколько раз я высказывал это мнение самой Гесперии, и она начала посматривать на меня с тревогой.
Кроме того, меня раздражало положение в нашем доме Гликерия. Я почти не сомневался, что этот надушенный и завитой щеголь – возлюбленный Гесперии. Он держал себя скромно, и все же чувствовалось, что в нашем доме он – свой. Рабы относились к нему почти как к хозяину. В отсутствие Гесперии он свободно делал распоряжения и даже принимал гостей. «Если тебе люб этот юноша, – думал я о Гесперии, – зачем тогда ты опять лицемеришь, обольщая меня лживыми уверениями в своей любви ко мне!»
Наконец случилось и несколько происшествий, которые решительно стали меня склонять к мысли, что для меня лучшее – уехать из Города.
Однажды утром ко мне явился раб, посланный Миррой, которая напоминала мне мое обещание посетить ее и звала в тот день к себе на обед. Мне показалось неудобным отказаться, и я отправился на это собрание.
Мирра сдержала свое слово. Около самой Субурры у нее действительно был воздвигнут, как большой дворец, – великолепный дом, с рядом прекрасно убранных и обставленных комнат, блистающих мрамором, позолотой и статуями, с мраморным водоемом в перистиле, с обширной беседкой, оплетенной розами, на крыше.
У Мирры собралось лучшее общество Города, и я увидел, что почтенные отцы семейств и юноши лучших фамилий не стеснялись открыто посещать заведомую меретрику. Среди гостей я, к своему удивлению, увидал Гликерия. Как новая Аспасия,[103] Мирра собрала у себя и философов, и поэтов, и ученых, и за столом все время шла умная и тонкая беседа, нисколько не похожая на пьяные речи того пира у Гесперии, который был почтен присутствием императора. Обсуждали новые открытия Диофанта,[104] говорили <о поэзии, о философии>, и только о великих событиях в империи и о готовящейся войне не было произнесено ни слова.
Мирра была очень любезна со мной, отличала меня перед прочими, много говорила со мной, намеренно называя, не без легкой насмешки, триумвиром. Случилось мне говорить и с другими гостями, причем многие знали мое имя и как нового магистрата, и как племянника сенатора. В общем, я мог быть доволен вечером, если бы не одно обстоятельство.
Среди приглашенных был один приезжий, как потом оказалось, из Бурдигал, по имени Бибул. Когда, уже к концу вечера, мне случилось с ним разговориться, он передал мне, что недавно проездом был в Лакторе и слышал там вести о моей семье. Бибул говорил очень осторожно, видимо, стараясь не огорчать меня, но все же я узнал из его слов самые тягостные вести. Сын мой, конечно, умер в самый день моего отъезда. Жена моя так была потрясена этой смертью и моим исчезновением, что несколько дней опасались за ее рассудок. Она ни с кем не говорила ни слова, не принимала пищи и не хотела выходить из своей комнаты. Оправившись постепенно, она поддалась влиянию христиан. Теперь все время она проводит на их собраниях, надела на грудь крест, молится целые ночи перед распятием и посещает все христианские богослужения. В этом соучастница с ней моя сестра, Децима, приехавшая в (Лактору) по смерти своего мужа. Она также предалась христианству, и в Лакторе говорят, что обе женщины намереваются в скором времени войти в один христианский монастырь.
Само собой разумеется, такие вести произвели на меня столь гнетущее впечатление, что я уже не мог оправиться более за весь вечер. Низкий широкоплечий мим разыграл перед нами на домашней сцене забавную комедию о Данае,[105] в которой главную роль исполняла женщина, являвшаяся перед зрителями совершенно обнаженной. Напрасно Мирра пыталась вовлечь меня в спор о достоинствах недавно изданной книги моего соотечественника, славного Авсония. Я не мог преодолеть тоски, подавлявшей меня, рано простился и ушел домой.