непредсказуем. Не спорю, что имеешь, то не ценишь, пока не потеряешь, и у меня, наверное, и сейчас полно богатств, которых я не замечу, пока их не украдут. И если сегодня я еще в состоянии открывать и закрывать глаза, как в прошлом, то больше не могу, из-за собственного проказливого характера, втягивать голову в кувшин и высовывать наружу, как в старые добрые времена. Ибо ошейник, приделанный к горлышку сосуда, обручем охватывает теперь мою шею, как раз под подбородком. И мои губы, которые я обычно прятал и иногда прижимал к прохладному камню, видны сейчас первому встречному. Я говорил, что ловлю мух? Я их цапаю, щелк! Значит, у меня есть зубы? Потерять конечности и сохранить зубы, умора! Но, возвращаясь к печальной стороне вопроса, могу сказать, что этот ошейник, или кольцо из цемента, очень мешает мне поворачиваться описанным образом. Я пользуюсь случаем, чтобы научиться пребывать в покое. Иметь всегда перед глазами, когда я их открываю, одни и те же галлюцинации, – та радость, которую я, возможно, так и не узнал бы, если бы не колодка на шее. Практически меня беспокоит только одно, а именно – перспектива задохнуться, если я буду укорачиваться дальше. Удушье! Я ведь принадлежал к дыхательному типу, чему свидетельство – грудная клетка, все еще моя, и брюшная полость. И бормотал при каждом вдохе: В меня поступает кислород, и при каждом выдохе: Из меня выходят нечистоты, кровь снова становится алой. Посиневшее лицо! Неприлично выпавший язык! Распухший пенис! Пенис, что такое, милый сюрприз, я и забыл, что у меня есть пенис. Жаль, нет рук, а то можно было бы постараться из него что- нибудь исторгнуть. Нет, пусть лучше так. В моем возрасте снова начать мастурбировать было бы нетактично. И бесплодно. Впрочем, наверняка неизвестно. С криком «раз-два взяли, еще взяли», изо всех сил сосредоточившись на лошадином заде, когда поднят хвост, кто знает, возможно, я не остался бы с пустыми руками. О небо! Кажется, он зашевелился. Неужели меня не выхолостили? А ведь я мог поклясться, что выхолостили. Вероятно, перепутал с другой мошонкой. Нет, больше не шевелится. Сосредоточусь снова. Битюг. Першерон. Давай, давай, работай, умирай же, это самое малое, что ты можешь сделать. Худшее позади. Тебя вполне прикончили, ты вполне себя прикончил, чтобы сейчас подняться на собственные ноги, как большой мальчик. Так я подбадриваю себя. И добавляю, увлеченный: Стряхни смертельную вялость, она в этом обществе неуместна. Нельзя, чтобы все делали за тебя. Тебе показали дорогу, подвели за руку к самому обрыву, теперь твой черед, сделай без посторонней помощи последний шаг, докажи свою признательность. Мне нравится такой цветастый язык, такие смелые метафоры. Через все великолепие природы протащили они паралитика, и теперь, когда восхищаться больше нечем, мой долг – совершить прыжок, чтобы можно было сказать: Еще один из тех, кто жил, уходит. Им, кажется, не приходит в голову, что меня никогда здесь не было, что этот остекленевший взгляд, отвисшая челюсть и пена изо рта не имеют никакого отношения ни к Неаполитанскому заливу, ни к Обервилье. Последний шаг! А я так и не успел сделать первый. Но, возможно, они сочтут себя вполне вознагражденными, если я просто подожду, пока меня сдует ветром. Во всяком случае, такое я предусматриваю. Вся беда в том, что ветры здесь дуют слабые, им меня не сдуть. Скорее уж обрыв обрушится подо мной. Если бы я был жив изнутри, то можно было бы надеяться на сердечный приступ, или на малюсенький инфарктик, или на что-нибудь подобное. От агонии они, как правило, избавляли меня палками, смысл заключался в том, чтобы продемонстрировать зевакам и болельщикам, что у меня было начало и есть конец. Затем ногу ставят мне на грудь, где все как обычно, для собравшихся. О, если бы вы видели его лет пятьдесят тому назад, какой натиск, какой напор! Зная прекрасно, что придется начать меня сначала. Но не исключено, что я преувеличиваю свою нужду в них. Себя я обвиняю в инертности и все же двигаюсь, по крайней мере, двигался, разве не мог я случайно пропустить нужное время? Рассмотрим голову. Что-то в ней, кажется, еще шевелится, время от времени, поэтому нет оснований отчаиваться в апоплексическом ударе. Что еще? Органы пищеварения и очищения хотя и медлительны, но не совсем бездействуют, раз приходится за мной убирать. Это ободряет. Пока живу, надеюсь. Мухи, как разносчики инфекций, вряд ли заслуживают упоминания. Думаю, они могли бы заразить меня тифом. Нет, тиф разносят крысы. Я видел несколько штук, но до меня они еще не снизошли. Непритязательный солитер? Неинтересно. Во всяком случае, ясно, что я пал духом без всякого сопротивления, вполне возможно, я располагаю сейчас всем, что может их удовлетворить. Но я начинаю больше -не быть, на этой несчастной улице, которую они мне так ясно показали. Я могу описать ее, мог бы, мгновение назад, словно я был там, в форме, выбранной для меня, уменьшенным, таким ли я был, не от мира сего, но с открытыми еще глазами для впечатлений, с одним ухом, достаточно, и головой, достаточно послушной, чтобы дать мне хотя бы слабое представление о деталях, которые следует удалить, чтобы все опустело и стихло. Так было всегда. Как раз в тот момент, когда мир, наконец, воздвигнут, и меня начинает осенять, как его можно покинуть, все блекнет и исчезает. Я больше никогда не увижу это место, где стоит на пьедестале моя ваза, с гирляндой разноцветных фонариков снаружи и мной внутри, я не сумел здесь задержаться. Возможно, меня поразят молнией, для разнообразия, или резаком мясника, чудесным праздничным вечером, завернут в саван и унесут, с глаз долой – из сердца вон. Или уберут живого, для разнообразия, вынут и положат в другое место, на всякий случай. И при моем следующем появлении, если я когда-нибудь появлюсь, все будет новым, новым и незнакомым. Но постепенно я привыкну к этому, поддамся их увещеваниям, привыкну к окружению, привыкну к самому себе, и постепенно старая проблема поднимет свою омерзительную голову, как жить, их жизнью, хотя бы секунду, молодым или старым, без поддержки и помощи. И вспомнив, таким образом, о других попытках, при других обстоятельствах, я начну задавать себе вопросы, по их подсказке, похожие на те, которые я уже задавал, касающиеся меня, и их, и этих неожиданных сдвигов во времени и возрасте, и как преуспеть, наконец, там, где я всегда терпел неудачу, так, чтобы мной были довольны, и, возможно, оставили меня, наконец, в покое, и позволили делать то, что я должен делать, а именно, попытаться угодить тому, другому, если это как раз то, что я должен делать, чтобы он оставил меня в покое, наконец, и освободил меня от обязательств, и дал право на отдых и молчание, если это в его силах. Слишком много ожидать от одного человека, слишком много просить у него, чтобы сначала он вел себя так, словно его вовсе нет, потом так, словно он есть, прежде чем его допустят сюда, где он и не есть, и не не есть, где умирает язык, позволяющий такие выражения. Две неправды, два ярлыка, чтобы дотерпеть до конца, пока меня не освободят, не оставят в покое, в невообразимом и невыразимом, где я не перестаю быть, где они не дают мне быть. Возможно, там не так покойно, как я, видимо, думаю, одному, никем не докучаемому. Неважно, отдыхать – их слово, думать – тоже. Но вот наконец, как мне кажется, пища для бреда. Какой позор будет, если я наткнусь на что-нибудь и не замечу, еще одна свеча прольет свой свет, а я не увижу. Да, чувствую, пришла пора оглянуться, если сумею, и сориентироваться, если собираюсь двигаться дальше. Если бы я только помнил, что говорил. Не стоит зря волноваться, это, конечно, то же, что и всегда. У меня есть недостатки, но перемена темы не относится к их числу. Я должен двигаться, словно что-то необходимо сделать, что-то начать, куда-то попасть. В конечном счете, все дело в словах, этого я не должен забывать, этого я не забыл. Но я, должно быть, говорил это раньше, поскольку говорю сейчас. Я должен говорить определенным образом, с душевной теплотой, возможно, все может быть, сначала о том, кто не я, словно я он, и затем, словно я он, о том, кто я. Прежде чем я сумею, и так далее. Все дело в голосах, которые должны звучать правильно, когда они замолкают, специально, чтобы испытать меня, как, например, сейчас тот, который, грубо говоря, отвечает за то, что я живой. Душевное тепло, непринужденность, уверенность, правильность, словно это мой голос, произносящий мои слова, слова, гласящие, что я жив, поскольку они хотят, чтобы именно таким я был, не знаю почему, вместе с их миллиардами живых и триллионами мертвых, этого им недостаточно, необходимо, чтобы и я внес свою слабую конвульсию, визг, вой, дыхание и болтовню, любя ближнего своего и осеняясь разумом. Но что значит «правильно», я не знаю. Это они диктуют подобную чепуху, они забили меня до отказа стонами, которые душат меня. И наружу она вырывается неизменной, от меня требуется только отрыгнуть, чтобы услышать все те же самые прокисшие нравоучения, я не могу изменить в них ни слова. Попугай, вот с кем они имеют дело, попугай. Если бы они поведали мне, что я должен сказать для того, чтобы заслужить их одобрение, я обязательно бы это сказал, рано или поздно. Но, Боже упаси, это было бы слишком легко, мое сердце оказалось бы к этому непричастно, а я должен изблевать и сердце, извергнуть его в потоке блевотины, только тогда наконец я стану похож на человека, говорящего серьезно, отвечающего за свои слова, это перестанет быть болтовней. Прекрасно, не теряй надежды, держи рот открытым, а желудок вывернутым, возможно, на днях тебе повезет. Но голос того, другого, кто не разделяет эту страсть к животному миру и хочет услышать что-то от меня, что он несет? Прекрасный вопрос, слишком хороший для меня. Ибо относительно меня, собственно, так называемого, я знаю, что я имею в виду, я не получил, насколько мне известно, никакой свежей информации. Можно ли в таком случае говорить о голосе? Вероятно, нет. И однако же я говорю. Значит, весь вопрос о голосах требует пересмотра, исправления и
Вы читаете БЕЗЫМЯННЫЙ
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату