чтобы в конце концов наверняка найти, методом исключения. Довольно о дырах. Серый цвет ничего не означает, серое молчание не обязательно временное затишье, которое так или иначе минует, оно может быть окончательным, а может и не быть. Однако фонари, оставленные без присмотра, не будут гореть вечно, совсем наоборот, они погаснут, мало-помалу, некому будет их подзаряжать, и они рано или поздно умолкнут. Тогда станет черно. Но с черным цветом дела обстоят точно так же, как с серым, чернота ничего не говорит о природе тишины, которую она, так сказать, сгущает. Ибо они могут вернуться, долгое время спустя, когда фонари уже погаснут, тщетно оправдываясь много лет перед хозяином, но так и не сумев его убедить, что ничего невозможно сделать, с Червем, для Червя. И тогда все начнется, разумеется, сначала, и он так и не узнает – при черном молчании или при сером, он не может знать, пока молчание длится, окончательно оно или всего-навсего временное затишье, и что это за затишье, когда он должен слушать, напрягать слух, пытаясь услышать отголоски прежних молчаний, пребывать в постоянной готовности к следующей серии боли от новых раскатов грома. Но Червя не следует путать с тем, другим, хотя это на самом деле и не имеет никакого значения. Ибо тот, кому однажды довелось слушать, будет слушать всегда, независимо от того, знает он, что ничего больше не услышит, или не знает. Другими словами, а им нравятся другие слова, в этом нет сомнения, молчание, однажды нарушенное, никогда более не станет полным. Значит, нет никакой надежды? Боже упаси, нет, что за мысль! Слабая, возможно, от которой никакого толку. Но память подводит. И если есть только один из них, он отправится в одиночестве к своему хозяину, и его длинная тень последует за ним через пустыню. Это пустыня, вот новость. Червь увидит в пустыне свет, дневной свет, пустынный день, день, когда его схватят, здесь так же, как и везде, но они это отрицают, они говорят, что здесь чище и светлее, а что толку, о, пусть это не Сахара или Гоби, есть ведь и другие пустыни, важен озон, поначалу, да, безусловно, и в конце тоже, он стерилизует. А этот свинцово-тусклый глаз, зачем он ему? Чтобы увидеть свет, они называют это видеть, не возражаю, поскольку он страдает, они называют это страданием, они знают, как причинять страдание, хозяин объяснил им: Сделайте так-то и так-то, и увидите, как он скорчится, услышите, как он заплачет. Он плачет, это факт, не очень, конечно, надежный, но используем его, побыстрее. Так же как и его корчи, ничего не поделаешь. Но при любых обстоятельствах можно сказать следующее: Все лишь начинается, хотя давно начато, они не падут духом, они не забудут девиз Вильгельма Молчаливого и будут говорить и говорить, именно за это им платят, а не за результаты. О них довольно, ни о чем другом они говорить не могут, все принадлежит им, если бы не они, ничего бы не было, даже Червь, он всего лишь понятие, слово, которое они используют, когда говорят о себе, о них довольно. Но этот серый цвет, этот свет, если бы ему и удалось убежать от света, вызывающего его страдание, разве не очевидно, что он страдал бы еще больше и всякий раз возвращался бы назад, после любого числа тщетных походов? Нет, это не очевидно, ибо очевидно, что свет ослабевал бы, по мере его приближения к нему, они бы за этим присмотрели, чтобы заставить его думать, будто он на верном пути, и подвести к самой стене. Затем вспышка, захват, победная песнь. Пока он страдает – есть надежда, хотя она им и не нужна, чтобы заставить его страдать. Но откуда они знают, что он страдает? Видят ли они его? Они говорят, что видят, но это невозможно. Слышат? Конечно, нет, шума он не производит, разве что самую малость, скуля. Во всяком случае, они уверены, справедливо или нет, что он страдает благодаря им. О, еще недостаточно, но всему свое время, избыток жестокости, на данном этапе, мог бы навсегда помутить его рассудок. И еще один тонкий вопрос. Как они обходят притупляющую страдание привычку? Они могут, конечно, бороться с ней, повышая голос, усиливая свет. Но предположим, что страдание не ослабевает с течением времени, он продолжает страдать ровно так же, как и в первый день. Это вполне возможно. И предположим далее, что, вместо ослабевания страдания по сравнению с первым днем, или его неизменности, он страдает все сильнее, по мере того как неизменное будущее превращается в неизменное прошлое. А? И еще один щекотливый вопрос, но уже другого порядка. Не предпочтительнее ли равномерное страдание такому, которое своими взлетами и падениями способно иногда вызвать мысль, что, возможно, в конечном счете, страдание не вечно? Это зависит от цели. А именно? Небольшой приступ нетерпения со стороны пациента. Благодарю вас. Это ближайшая цель. Затем последуют другие, а потом его научат соблюдать спокойствие. А пока пусть его крутится и вертится, катается по земле, черт побери, что угодно, чтобы избежать однообразия, черт побери, взять хотя бы сжигаемых заживо, их не приходится просить, если они не привязаны накрепко к столбу, рваться во всех направлениях, беспорядочно, в поисках прохлады, есть даже настолько хладнокровные, что выбрасываются из окна. Доходить до такой крайности никто его не просит. Достаточно открыть, без дальнейшей помощи извне, облегчение, приносимое бегством от самого себя, и больше ничего, далеко он не уйдет, нет необходимости идти далеко. Просто обнаружить в самом себе замену тому, что он есть, без всякой вины. Подражать гусару, лезущему на стул, чтобы сподручнее было поправить перо на кивере, это самое малое, что он мог бы сделать. Никто не просит его думать, просто страдать, всегда одинаково, без надежды на конец, чего проще. Нет нужды думать, чтобы отчаяться. Согласимся на однообразие, оно стимулирует. Но как его обеспечить? Неважно, неважно как, они делают что могут, доступными средствами: голос, немного света, бедняги, именно за это им платят, они говорят: Ничуть не сильнее, ничуть не слабее, ничего, в общем неплохо, надо только продолжать, когда- нибудь он поймет, в один прекрасный день он вздрогнет, легкая судорога, сужение зрачка, и он наш. Постоянно бодрствовать и ничего не видеть, прислушиваться к стону, так и не слышному, жизнь тоже не из завидных. Но так они живут. Он на месте, говорит хозяин, где-то там, делайте, как я велю, доставьте его мне, мне не хватает его для славы. Последнее усилие, еще одно, вот так, хорошо, каждый раз словно последний, только так и можно удержаться. Глоток затхлого воздуха, и двинулись, скоро вернемся. Вперед! Легко сказать. Где перед? И почему? Грязная шайка липовых маньяков, они знают, что я не знаю, они знают, что я тут же забываю все, что они говорят. Эти маленькие паузы – тоже дешевый трюк. Когда они замолкают, я тоже замолкаю. Мгновение спустя, я отстаю от них на мгновение, я помню мгновение, на протяжении мгновения, то есть достаточно долго, чтобы выпалить все в том виде, в каком получаю, одновременно принимая следующую порцию, но это не мое дело. Ни одно мгновение я не могу назвать своим, а они еще хотят, чтобы я знал, где повернуть. О, я знаю, что бы я знал и куда бы я повернул, если бы имел голову, которая соображает. Пусть они напомнят мне, что я делаю, если хотят, чтобы я что-то делал. И тон, и слова, все, чтобы убедить меня, будто они мои. Вечно одни и те же уловки, с того самого момента, когда им взбрело в голову, что мое существование – всего-навсего вопрос времени. Полагаю, что в памяти моей были провалы, терялись целые предложения, нет, не целые. Возможно, я не расслышал ключевое слово, разгадку всего дела. Разумеется, я его не понял бы, но произнес бы, а это единственное, что требуется, это свидетельствовало бы в мою пользу, в следующий раз, когда они будут меня судить. Так-так, выходит, что они судят меня, время от времени, они ничего не упускают. Возможно, когда-нибудь я узнаю, в чем я виноват. Сколько нас здесь всего, в конце концов? И кто сейчас рассуждает? С кем? О чем? Пустые головоломки. Так пусть же они вложат наконец в мои уста те слова, которые спасут меня или погубят, и довольно об этом, никаких больше разговоров, ни о чем. Но это мое наказание, мое преступление и есть наказание, за это меня и судят, я искупаю вину отвратительно, как свинья, бессловесный, ничего не понимая, пользуясь исключительно их словами. Они упрячут меня в тюрьму, я уже в тюрьме, я всегда был в тюрьме, я слышу все, каждое слово, которое они говорят, это единственный звук, словно я разговариваю сам с собой, вслух, громко, впрочем, трудно понять, откуда доносится голос, который никогда не замолкает. Быть может, здесь есть и другие кроме меня, темно, как и должно быть, тюрьма не обязательно одиночная, возможно, у меня есть товарищ по несчастью, любящий поговорить или осужденный говорить, сами понимаете, все возможно, вслух, громко, непрестанно, но я не думаю, чего не думаю? что у меня есть товарищ по несчастью, вот что, это удивило бы меня, они ненавидят меня, но не до такой степени, они говорят, что это удивило бы меня. Кажется, я дремлю, время от времени, с открытыми глазами, но это ничего не меняет, никогда. Провалы, постоянные провалы, голос замолкает, голос не доносится до меня, какая разница, возможно, это важно, результат один, а какой именно, не важно, в виде исключения. Они сунули меня сюда, а сейчас пытаются вызволить, чтобы сунуть куда-нибудь еще или отпустить, они способны вытащить меня отсюда лишь для того, чтобы посмотреть, что я буду делать. Повернувшись спиной к двери, сложив руки на груди, скрестив ноги, они будут наблюдать за мной. Или они обнаружили меня здесь сразу по прибытии, или гораздо позже. Их интересую не я, а место, они подыскивают место для одного из своих. Ничего не остается, как размышлять и размышлять, пока вдруг не осенит счастливая мысль. Если все смолкнет и окончится, то произойдет это потому, что будут произнесены некие слова, те, которые надлежит произнести, незачем знать какие, невозможно узнать какие, они окажутся где-то там, среди других, в потоке, не обязательно последние, слова должны быть одобрены хозяином, на это уйдет время, он далеко
Вы читаете БЕЗЫМЯННЫЙ