За последние два года он, как сына родного, полюбил этого статного, пригожего юношу и неотлучно держал его подле себя. Одна мысль, что кто-то посмел обидеть его, атаманова, любимца, бросала в жар и в холод Ермака.
— Кто дерзнул? — еще грознее и строже прогремел его окрик, от которого дрожали самые смелые казаки.
— Но Алеша не дрогнул. Он, подняв смело голову и вперив свои честные, прямые, синие очи в очи Ермака, произнес твердо:
— Мещеряк обидел меня, атаман.
— Мещеря? Твой брат названный, первый друг и приятель? Да што же это он? — недоумевающе ронял слово за словом Ермак. — Аль ополоумел, невзначай, Матюша? Говори, князенька, чем он прогневил тебя.
— Скажу, — смело ответил юноша. — Давеча ты круг собирать велел, со станом беседовал. Я все слыхал, хоть и не смел совать нос в казацкое дело.
А слыхать, все слыхал, как ты на Кучумку идти решил, Сибирь воевать во славу нашего народа, и вместях ликовал я с вольницей твоею… Только стали расходиться с круга, а Матвей мне и говорит: «Ты, Алеша, не печалуйся больно — не долог наш поход будет. Не заждешься. А я тебе за это, што ни на есть самого дорогого из Кучумкиных сокровищ проволоку, как вернемся»…
Вот как обидел меня мой брат богоданный, атаман! — заключил с пылающими глазами свою речь Алеша.
— И все?
— Мало разве?
— Так какая ж тут обида-то, парень? Мне невдомек, — все более и более недоумевал Ермак.
— Да нешто я баба, штобы мне на печке лежать да гостинчика дожидаться Сибирского, — с силой ударив себя в грудь рукою, чуть не в голос крикнул, весь дрожа, Алеша. — Вот ты с молодцами на самого Кучумку идешь, царю и родине, всему россейскому народу службу сослужить, а я жди вас тута, ровно порченый. Да лучше мне было бы, штобы тогда меня Никита петлей задавил, али ножом пырнул заодно с Терентьичем, чем так-то!
И голос Алеши задрожал, краска кинулась в его бледное лицо.
Ермак простоял с минуту, ничего не понимая, но потом, сообразив в чем дело, радостно спросил:
— Голубчик! Да нешто ты с нами хочешь?
— А то нет? А то нет? — так и вспыхнул, и задрожал всем своим стройным телом Алеша. — Сам ведаешь, не просился я к вам, когда пришибли дядьку моего. Сами меня взяли, приютили в стане. С вами жил тут в холе да довольстве. А ноне идете вы, а меня здесь норовите оставить. Стало быть чужой я вам, стало ненужный… Вы под пулями да стрелами будете, а я в холе да тепле… Слушай, атаман, верно думаешь млад я годами… Да нешто не силен я, гляди?.. Нешто не сумею ножом владеть аль пищалью?… С татарвой да прочей нечистью управиться не смогу? Вон Матвею только двадцать годов стукнуло, а в мои годы он уже с вольницей гулял по Волге…
Нешто я слабее его?..
Ермак с восторгом глядел на взволнованного и негодующего юношу и думал:
«Правда, силы и мощи в нем как у взрослого, даром, что семнадцатый пошел лишь годок. А все же жутко брать его с собою. Стрелы калены, сабли татарские, ненастье да голод и мор, Бог весть, што ждет удальцов смелых там, в чужом, неведомом вражьем краю».
И, открыв рот, он хотел уже было привести все эти доводы юноше-князю, как тот, быстрее птицы, отскочил от него, выхватил из-за пояса небольшой чекан и с силой взмахнул им над своей головою.
— Вот што будет, коли не возьмешь с собой! — резко вырвалось из груди Алексея.
Ермак вскрикнул от неожиданности и рванулся к нему. В один миг оружие полетело на землю и сильные руки атамана обняли белокурую голову любимца.
— Берешь? Берешь, стало? — едва не задохнувшись вскричал Алеша и, прежде чем Ермак успел остановить его, упал в ноги атаману и произнес с восторгом:
— Вот спасибо!.. Вот спасибо!.. А за это… за это жизнь мою возьми, коли надо, Ермак Тимофеич.
— Ишь, сердешный! — помимо воли умиленным голосом произнес Ермак и, помолчав немного, заметил, нахмурясь:
— Не гоже тебе, княжьему сыну, передо мной, мужиком-казаком, унижаться.
— Не мужику я кланяюсь, а славному храбрецу, казаку вольному, вождю будущей роты Сибирской, — сверкая глазами пылко вскричал сиявший от счастья Алеша, не спуская восторженных глаз с Ермака.
— Ну, если так, паренек, коли люб тебе стан наш казачий, входи в него с Богом, будь, как и мы, казаком, — горячо произнес атаман, насильно поднимая с земли милого юношу.
У того глаза только вспыхнули новыми огнями.
— Берешь в стан!.. Господи!.. То-то радость! — роняли его губы. Спасибо тебе, Василий Тимофеич!.. Вот спасибо!.. Приютил ты меня, сироту, и научил любить волю казацкую, так неужто ж теперь, когда я вашим стал, неужто ж оттолкнуть мыслишь?
— Не оттолкнуть, миляга, а только, — нерешительно произнес Ермак, — а только обыклость[65] у нас есть: из княжьего да боярского роду в стан не принимать. Ну, да это мы уладим, мои ребята души не чают в тебе. А вот еще у нас испокон веков обычай ведется: перед всяким походом али делом великим прощать, отпускать грехи друг другу, коли виновен кто перед кем. А ты, паренек, Никиту Пана по сию пору простить не можешь, так как же с нами в поход-то на такое великое дело пойдешь?.. — тихо усмехнувшись произнес Ермак.
Как под ударом хлыста дрогнул Алеша. По самому наболевшему месту ударил его атаман.
Да, он прав, этот могучий Ермак. Он, Алеша, ненавидит Никиту Пана за гибель дядьки. Ненавидит не менее тех, по чьей вине убит и дедушка-князь, боярин Серебряный-Оболенский. Но разве время теперь ненавидеть и мстить, когда они все не сегодня-завтра пойдут на великий, страшный, богатырский подвиг? Недолго боролись разнородные чувства в душе Алексея. Юноша то краснел, то бледнел, меняясь в лице. А Ермак, не отрываясь, следил за этою игрою лица своим ястребиным взором. Вот потупился и вспыхнул Алешин взгляд, брови разгладились, разбежались с высокого юношеского чела легкие морщины, и тихим, но твердым голосом он произнес:
— Коли Господь велел, прощу и его…
Ермак еще раз крепко, как любимого сына, обнял Алешу.
Глава 3
ЛЮБОВЬ И ГОРЕ
Во всей Перми кралю не найти под пару, — сказал, усмехаясь, шутливо эту фразу казацкий атаман.
И сто раз кряду повторял эту фразу взволнованный Алеша, пока он шел из казачьей станицы к хорошо знакомому городку-острогу.
Ошибался Ермак. Нашло себе пару впечатлительное сердце Алеши. Нашло помимо исканий, помимо ожиданий.
Уж более двух лет прошло с той ночи, когда его, князя Алешу, бесчувственного отыскали в роще Строгановские воротники и с окровавленной от падения головой принесли в хоромы именитого купца. И с той самой ночи, когда он с трудом открывал глаза и бредил убежавшей дикаркой и ее спасителем, и водил по горнице обезумевшим взором, его воспаленные глаза встречали сочувственный взор голубых девичьих глазок Танюши Строгановой.
Она, с няней Анфисой да с бойкой Агашей, как умела, ухаживала за ним. Он чуть не умер, чуть не истек кровью тогда от толчка Имзеги. Но молодость и силы взяли свое, и Алеша оправился от своего недуга.
Семен Аникиевич с племянниками не упрекнул его ни разу за самовольное распоряжение пленной Алызгой. Дядя и племянники поняли, что не причастен в этой вине красивый, синеглазый юноша, чуть было