Арбат-Престиже (в Атриуме, у Курского вокзала) и большую часть денег посылает в Запрудню, в которой бывает раз в два месяца. Когда с отбивными было покончено, я отослал гостью в ванную, и там ее вырвало от шампанского со спиртом. Он негодования меня едва не разорвало. Но это было еще не все. Когда мы, наконец, легли в постель, она стала говорить, что ничего не знает из столичных штучек, и боится меня не удовлетворить. Я стал объяснять, как делают минет – после всего, что случилось, он был мне просто необходим. И что из этого вышло?! Она прикусила мне член! И он болел потом неделю!
Вот эту женщину я жду. Мне ее не жаль – она сильнее. Жаль внучку, но сколько их, с пороками сердца? И я знаю, почему она позвонила – решила в последний раз попытаться сделать все, чтобы остаться в моей квартире хотя бы на полгода, пока у нее все образуется.
Я бы предложил ей остаться – в конце концов, меня всегда использовали – и Надя, и Света, и все остальные, – и она достойнейшая из тех, кто делал это или пытался сделать. Я бы предложил, если бы она была одна, но Боливар, мое сердце, не вынесет ее облучено-парализованного мужа, которого я вижу, как живого, ее живую внучку, которая каждую минуту может упасть замертво, ее невестку, ежесекундно бьющую посуду и забывающую снять картошку с огня, ее сына, в пятый раз на дню огорошено чешущего затылок.
9
Лариса утром ушла. Перед уходом – за чаем – сказала, что нестарый оптовик-азербайджанец предложил ей стать русской его женой, и больше она не придет, 'и не проси'.
Я ее благословил.
Я действительно хочу, чтобы у нее все было хорошо. Она не уходила от жизни, как я. Она несла свой крест из-под Владивостока и донесла его до Арбат-Престижа.
Дай, Бог, ей счастья.
В раю, наверное, только такие. Представляю, как хрустальным божьим утром они пьют чай 'Липтон' с жасмином на златом крылечке и неспешно, с улыбкой поведывают друг другу о земных своих терзаниях, уже вечность кажущихся придуманными.
А теперь о том, почему в нашем доме не было мужчины.
Не так давно я узнал, что дед происходил из богатой семьи, имевшей заводы, пароходы и особняк в Париже. Когда родню стали изводить, как класс, дед сменил фамилию и скрылся в соседней волости. Став со временем первым в ней комсомольцем, он занялся организацией на местах комсомольских ячеек. Кончилась эта, без сомнения, убежденная и потому плодотворная деятельность лесоповалом – при выдвижении на более высокую должность нездоровое его социальное происхождение вскрылось и было осуждено.
Поработав два года в тайге, дед сбежал в дикую Туркмению, проступил там в Красную армию и, скоро, став командиром эскадрона, принялся искоренять басмачество, да так успешно, что прославился на всю Среднюю Азию. Басмачи объявили награду за его жизнь и жизни его жены (мамы Марии) и сестры Гали.
Гале не повезло. Дед гонялся в пустыне за остатками одной из банд, когда в аул, в котором квартировал его эскадрон, пришли басмачи. Бабушке удалось спрятаться (три часа она пролежала в песке), а вот сестру поймали и распяли на стене дома. Дед влетел в селение в тот момент, когда ей делали 'галстук'.
Я хорошо помню тетю Галю. Она, мертвенно-бледная, приходила в клетчатом платке, из-под которого выбивались седые волосы, и длинном черном платье, садилась под виноградником на вынесенный мамой Марией стул и смотрела на нас глазами, распахнутыми странным напряжением изнутри (что-то в них было от Всевидящего Ока) и ликующими. Мы знали, что тетке прорезали горло и в отверстие просунули язык, и потому она сумасшедшая и почти не разговаривает. Сейчас мне кажется, что после 'галстука' до самой смерти жизнь ей смотрелась подарком, за который невозможно отдариться. И даже не жизнь – не было у нее жизни в нашем понимании – а возможность ее рассматривать, пусть не участвуя, пусть со стороны тихого своего помешательства.
После искоренения басмачества деда направили на работу в военкомат; скоро, как толковый специалист, он был рекомендован в партию. При проверке социальное происхождение вскрылось снова, но по большому счету все обошлось, так как всего через год его неожиданно выпустили. Об этом моменте своей жизни, он рассказывал мне в картинках в ресторане, где мы обмывали получку (в студенчестве, у него, семидесятипятилетнего, подрабатывавшего бухгалтером, я подрабатывал писарем):
– Ну, выпустили меня, и я решил зайти в чайхану отметить событие, и чайханщик, он в эскадроне моем служил, спросил, улыбаясь, знаю ли я, почему сижу у него, а не в Магадане.
– Не знаю, дорогой, – ответил я. – Может, ты знаешь? Расскажи, мне интересно.
– Тебе с начальником повезло, береги его, – сказал он, принеся поднос с двумя чайниками (в одном, конечно, водка), пиалой, сушеным урюком и тарелочкой дымящихся манту.
– Почему повезло? – неторопливо выпив и закусив, спросил я.
– Недавно сидели у меня уважаемые люди – наш чекист Соловьев с военкомом, и военком, очень хорошо покушав, сказал – я все от тандыра слышал:
– С сыном твоим все хорошо получилось – возьмут его в училище. Скоро Чкаловым станет, с самим Сталиным за руку здороваться будет.
– Ой, спасибо, дорогой! Клянусь, я тебе пригожусь.
– А как там мой Иосиф? Кончай там с ним скорей.
– Расстрелять что ли?
– Да нет, зачем расстрелять?! Выпусти. Нужен он мне, понимаешь, – и прошептал на ухо:
– Война на носу, сам знаешь, а он человек с понятием.