Он бился.
Мне стало неприятно, что кругом никого нет, и потому никто не смог оценить моего боксерского успеха. Убедившись, что победа действительно осталась вещью в себе, повернулся к ближайшим кустам и кликнул напарника:
— Кися, кися! Хоть ты посмотри, как я его уделал.
Кися не отозвалась. Я позвал громче. С тем же результатом.
Киси не было. Кися слиняла. Слиняла, видимо, потому, что знала, чем все это кончится. Мне стало одиноко, как стало бы одиноко старику Хотабычу, останься он без уютного своего кувшина и всемогущей бороды. Я почувствовал себя потерянным.
И зря. Людоед, оклемавшись, неслышно подошел сзади, схватил огромными ручищами, сжал так, что я не мог дышать, поднял к светлевшему от утра небу и понес к машине.
Накрапывало. Было неуютно. Чувствовалось, что эта подлая и трусливая кошатина в полглаза наблюдает за происходящим из подвального окошка.
Или, что менее вероятно, военный оператор, направив меня в нужном Родине направлении, отвел «терминатора» на заранее подготовленные позиции.
17. Убойная кондиция, суп с фрикадельками и первая теща.
Так я очутился в замке и познакомился накоротке с его владельцем. В нем, явившемся на «новоселье» выспавшимся и расчесанным, не трудно было признать приятного и остроумного собеседника, хотя и пришел он в мой застенок отнюдь не в презентабельном облачении владельца огромного поместья, а в застегивавшемся сзади халате, безукоризненно белом, но запятнанном не высохшей вполне кровью. Узнав из моей визитки, что я — маркиз Смирнов-Карабас, он немедленно назвался фон Бладом Бладовичем Людо-Мясоедовым и сказал, что не любит ничего жилистого, и потому месяц-другой я могу жить в свое удовольствие, жить, пока не дойду до убойной кондиции.
Да, разнообразные чувства владели мною. В том замке. А одно теснило сердце день и ночь. Дело в том, что Мясоедов был чем-то на меня похож. Убавьте ему роста, подстригите, дайте почитать Ясперса с Хайдеггером, еще Ахматовой пару куплетов, и получите второго меня. Частенько я смотрел в глаза своего тюремщика и символически думал, что это я, самоед с молодых ногтей, с беспощадным аппетитом самоед, собираюсь сам себя съесть, съесть, чтобы одним неудачником и пьяницей на свете стало меньше. Кажется, и моему визави приходили в голову похожие мысли — судя по грустинке в глазах, затвердевшей от времени, он, как и я, давным-давно обитал не в своей тарелке, обитал, мечтая скорее от нее отделаться.
А так все было нормально, как в какой-нибудь западноевропейской цивилизованной тюрьме — телевизор был, вид из окна без колючей проволоки, приятно пахнувший санузел, трехразовое питание. Не скажу, что кормили как на убой, но меню однообразием и не пахло. Поначалу я, безусловно, не верил, что действительно откармливаюсь до кондиции. Однако после экскурсии по подземельям замка сомнений в этом не осталось. Может быть, именно потому в конце этой прогулки я, раздосадованный судьбой до красных ушей, впервые выговорил имя-отчество своего владыки, точнее, личного пастуха (овца я, овца! Чего скрывать?) неприлично смягчая букву дэ.
Что я видел в казематах? Да ничего, кроме повсюду разбросанных костей, безукоризненно перепиленных мясницкой электропилой, хотя кроме них там было на что посмотреть.
Представьте, вы идете по холодным, тускло освещенным казематам.
Видите по углам славно послужившие топоры и тесаки, влажно и важно ржавеющие на отставке.
Видите на поддонах потемневшие цинковые ящики с кусками свежего мяса; видите под ними крыс. Они, потревоженные, смотрят подозрительно, как на налогового инспектора, явившегося второй раз на дню.
Видите пленников, мятущихся в забранных решетками нишах (ну, не пленники, это я преувеличил, была одна белокурая узница, красивая, ну, может быть, чуть полноватая на мой вкус).
Видите огромного согбенного урода, как горилла, наполовину состоящего из рук ужасающей величины.
Видите его измятую при рождении голову голову, одиноко сидящую на правом плече, одиноко сидящую, потому что одного взгляда на нее достаточно, чтобы понять, что в детстве была еще и левая голова, потом ампутированная. В руке его играет мастерок — он закладывает кирпичом нишу, в которой кто-то тихонечко воет.
Но все это вы видите, не содрогаясь.
Потому что везде кости, эти повсюду разбросанные кости.
Кости, ровно перепиленные мясницкой электропилой.
Вы видите их не содрогаясь, потому что воочию видите, истинно чувствуете, как эта пила распиливает ни кого-нибудь, а вас, визжащего от боли, распиливает на куски.
Сейчас, когда неприятности вроде бы позади, и я вполне счастлив на своих небесах, мне кажется, что эти картинки есть плод моего больного воображения.
Больное воображение… О том, что это такое, вы сможете поразмыслить, прочитав эти записки до конца. А я до сих пор не возьму в толк, чье воображение владело мною в казематах — мое или Блада Мясоедова, несомненно, художника в своем деле.
Со всей возможной для меня откровенностью скажу — я держался молодцом, по крайней мере, внешне, и когда фон Блад — после экскурсии мы курили сигары в его кабинете, — спросил:
— Ну, как вам мои подземелья? — я коротко ответил:
— Впечатляют ваши подземелья.
Сигара была весьма неплохой, но курить ее было неудобно — мешали наручники, оставленные на моих руках, и топоры. Последние висели на стенах, лежали на секретерах и книжных шкафах красного дерева, один из них служил закладкой в старинном фолианте, дожидавшемся чтеца на столике под кроваво-красным абажуром, другой по самое топорище был загнан в стену под портретом молодой женщины. Лицо ее напоминало лицо белокурой пленницы, виденной мною в подземелье.
— Впечатляют? — осклабился фон Блад, повторив мои слова. — И только? Похоже, у вас с фантазией напряженка.
— Да нет, с фантазией у меня все в порядке. Кстати, могу поделиться опытом — в одном моем романе фигурирует людоед Кукарра. Он не убивал своих пленников, а отрезал от них кусок за куском, да так, чтобы они как можно дольше оставались живыми. Вы представляете, что было бы, если бы я оказался на вашем месте, а вы на моем. Трепещите.
Парень людоед был что надо. Знаете, что он сделал, когда я изрек «Трепещите»? Немедленно встал и освободил меня от наручников. Постояв затем у окна спиной ко мне, уселся в кресло и занялся своей сигарой, как будто кроме нее никого в комнате не было. Я, поколебленный этой демонстрацией презрения, занялся своей. Насладившись ее запахом и вкусом, попытался потрясти хозяина личными связями.
— Жаль, со мной нет моего кота, — проговорил я так, будто сожалел об отсутствии в своем распоряжении услужливого джина, всемогущими силами законсервированного в медной лампе.
— Вашего кота? А… припоминаю. Вы, видимо, имеете в виду ваш импровизированный воротник?
— Да… — я хотел рассказать измышленную мною байку о генетически измененном коте-терминаторе, но решил, что это будет перебор.
— А почему вы жалеете, что его нет с вами?
— Как почему? — ничтоже сумняшеся, продолжал я валять дурака. — Он бы вас обманул и съел, как в известной сказке, и ваш замок перешел бы ко мне, вместе со всем содержимым… — вы смеетесь, читатель, чувствую, но что мне было делать? Нечего! Вот я и говорил.
— Замок вместе со всем содержимым? Занятно. Кстати, о содержимом. Ту девушку, ну, несколько полноватую на ваш вкус, я могу отдать хоть сейчас. Сексуальное воздержание, видите ли, значительно ухудшает вкус человека, как в прямом, так и переносном смыслах.
— Да нет, спасибо. У меня есть любимая женщина, и я не могу ей изменить, так же, как не могу перестать дышать.
— Изменить?! — искренне удивился фон Блад. — Да через три недели я из вас суп сварю! Разве суп с фрикадельками может изменить? Он не может ни изменить, ни жениться, ни даже родить. Единственно, что он может, так это быть съеденным мною. Или моими собаками, если получится невкусным.
— Из меня много супа получится, — переменил я неприятную для себя тему. — Зачем вам столько?
— Там, за стеной, у меня небольшой ресторанчик… Не для всех, разумеется, лишь для близких мм… по