чин командира роты, входящей в ирландский полк, в котором я состоял, и получить от Кавалера чин полковника за то, что я наберу для него войска в Великобритании, то после его прибытия я сяду на корабль в качестве добровольца и буду нести расходы по службе сам. Такой уговор был мне весьма выгоден, так как я становился лицом почтенным и пользующимся значительным влиянием у себя на родине. Итак, мне дали разрешение продать мой чин, и я, получив через Голландию кругленькую сумму из Лондона, собрал прекрасное снаряжение и отправился в Дюнкерк, чтобы сесть там на корабль.
Кавалер принял меня вполне благосклонно, так как был уже осведомлен, что я офицер ирландского полка, служил в Италии и, следовательно, — бывалый солдат. Все это в сочетании с моей прежней характеристикой питало его ко мне расположение. Между тем я вовсе не испытывал особой привязанности ни к Кавалеру лично, ни к его делу, да, по правде говоря, я не очень разбирался в причинах, столкнувших между собой воюющие стороны, иначе я бы не стал столь легкомысленно рисковать не только жизнью, но и имуществом, которое с этого момента находилось в распоряжении английского правительства и могло быть конфисковано им в любую минуту. Однако, получив из Лондона почтовый перевод на триста фунтов стерлингов и продав мой офицерский чин в ирландском полку почти за такую же сумму, я не только оказался невольно втянутым в эту нелепую затею, но даже стал добровольцем и, рискуя всем, отправился с ними в путь. История этой бесплодной экспедиции имеет весьма малое касательство к моему рассказу, поэтому считаю нужным сказать лишь, что английский флот, значительно превосходивший по силе флот французский, гнался за нами неудержимо, находясь в опасной близости от наших судов, а то, что мы от него ускользнули, спасло меня от виселицы.
К счастью для себя, французы проскочили мимо порта, к которому сначала стремились, и, направляясь к заливу Ферт-оф-Форт, или, как его называют, Эдинбургскому заливу, пристали к берегу у места под названием Монтроз, где не собирались швартоваться, а оттуда вынуждены были вернуться к заливу Ферт- оф-Форт, подошли к входу в него и стали на якорь в ожидании прилива. Однако эта задержка дала возможность англичанам под командованием сэра Джорджа Бинга подойти к Ферт-оф-Форту, стать, подобно нам, на якорь и ждать подъема воды, чтобы войти в залив.
Если бы мы не проскочили, как я уже говорил, мимо порта, вся наша эскадра могла бы быть уничтожена в течение двух дней, и единственное, что мы успели бы сделать, это войти на малых фрегатах в гавань Лита и сбросить там войска и снаряжение, но нам пришлось бы поджечь свои военные суда, так как английская эскадра находилась от нас на расстоянии, для преодоления которого требовалось не больше суток.
Эти неожиданные обстоятельства заставили французского адмирала вывести суда из северной части залива, где они стояли. Летя на всех парусах к северу, мы опередили английский флот и ускользнули от него, потеряв лишь один корабль, который не сумел уйти, так как находился позади всех. Когда мы убедились, а это произошло лишь на третью ночь, что английские суда больше не преследуют нас, мы изменили курс и, потеряв их из виду, направились к побережью Норвегии; двигаясь этим курсом до самого Балтийского моря, мы бросили в нем якорь и выслали два разведывательных судна, чтобы изучить обстановку и убедиться в том, что в море не видно ничего подозрительного. Удостоверившись, что противник нас больше не преследует, мы поплыли назад, убавив паруса, и в целости и сохранности вернулись в Дюнкерк. Я был несказанно счастлив, когда ступил на берег, ибо во время нашего спасительного бегства я испытывал невообразимый ужас, ощущая уже как бы петлю на шее, ведь если бы меня схватили, то, несомненно, повесили бы.
Но опасность миновала, я получил увольнение из армии, и, заручившись разрешением Кавалера, помчался в Париж. Неожиданность моего появления дома позволила мне, к несчастью, сделать открытие относительно моей жены, которое меня отнюдь не порадовало. Я обнаружил, что ее милость водила компанию, неподходящую, как я имел основания считать, для порядочной женщины; и так как я на собственном опыте испытал, каков ее нрав, меня охватили ревность и тревога. Должен признаться, что все это задело меня весьма глубоко, ибо во мне воскресло непреодолимое влечение к ней, а манеры ее стали весьма привлекательны, особенно после того, как я привез ее во Францию. При свойственном ей легкомыслии она не могла вести себя иначе, да еще находясь в таком средоточии любовных утех, как Париж.
Обидно было и то, что мне выпало на долю быть рогоносцем как на чужбине, так и дома, и я приходил порою из-за этого в такую ярость, что терял самообладание при одной мысли о своей судьбе. Целыми днями, а иногда и ночами я размышлял, как отомстить ей и особенно как добраться до того негодяя, который обесчестил и одурачил меня. Мысленно я сотни раз совершал убийство, а Сатана, который, несомненно, склоняет нас ко злу, а возможно, является главным возбудителем злого начала в душе человеческой, непрерывно искушал меня мыслями об убийстве моей жены.
Он довел этот страшный замысел до конца, разжигая во мне жестокие стремления, — всякий раз как слово «рогоносец» всплывало у меня в мозгу, я приходил в бешенство, так что я перестал сомневаться, убивать ее или нет, и сосредоточил свое внимание на том, как совершить убийство и затем избежать кары.
Все это время я не располагал убедительными доказательствами ее вины и потому не упрекал ее ни в чем и не давал ей почувствовать своих подозрений; правда, по изменившемуся отношению к ней она могла бы понять, что меня что-то тревожит, но она ничего не заметила, встретила меня очень ласково и как будто обрадовалась моему приезду. Я обнаружил также, что за время моего отсутствия она не тратила денег зря, но ревность, как говорят умные люди, ослепляет, лишает человека разума, и мое расстроенное воображение воспринимало ее бережливость как доказательство того, что она была у кого-то на содержании и ей незачем было тратить мои деньги.
Должен признаться, что, хотя за ней не было никакой вины, она оказалась в трудном положении, потому что во мне так укоренилась мысль о ее бесчестности, что, если бы она проявила щедрость, я объяснил бы это тем, что она тратила деньги на своих поклонников, а поскольку она оказалась бережливой, я полагал, что она была у них на содержании. В общем, вынужден повторить, что воображение мое было расстроено, я считал себя опозоренным и ни на минуту не мог избавиться от этой мысли.
Хотя окончательного разрыва тогда не произошло, я был так одержим уверенностью в ее вине, что не нуждался ни в каких доказательствах и относился с подозрением ко всем, кто посещал ее или с кем она разговаривала. С нами в доме жил гвардейский офицер, человек весьма порядочный и знатный; однажды, когда я находился в маленькой гостиной, примыкавшей к комнате, где сидела в это время моя жена, туда вошел этот господин, что ни в коей мере не нарушало приличий, поскольку он был нашим соседом. Он сел и начал беседовать с моей женой, не ведая, что я нахожусь рядом. Дверь между комнатами была открыта, я слышал каждое слово и мог удостовериться, что ничего, кроме светского разговора, там не происходило. Они обменивались случайными новостями, болтали о некоей юной даме, девятнадцатилетней дочери одного горожанина, которая неделей раньше вышла замуж за адвоката парижского суда, богача шестидесяти трех лет, о богатой вдове, живущей в Париже, которая вышла замуж за камердинера своего покойного мужа, и о других мелочах, которые, как я теперь сознаю, нисколько не порочили моей жены.
Однако меня охватили ревность и гнев. То мне казалось, что он допускает вольности в обращении с моей женой, то, что она ведет себя слишком бесцеремонно, и я уже был готов ворваться к ним в комнату и осыпать их оскорблениями, но сдержался. Потом он стал со смехом рассказывать ей какую-то историю о девице, которая, как я понял, отдалась старику, но и в этом разговоре не было ничего непристойного. Я же, сгорая от бешенства, не мог больше выносить этого, вскочил и бросился в соседнюю комнату. Прервав жену на полуслове, я выпалил: «Итак, сударыня, вы считаете, что он слишком стар для нее?» И, бросив на офицера взгляд, который, как мне представляется, придал моему лицу сходство с бычьей мордой на вывеске трактира «Бык и глотка»[138] в Олдергейте, я выскочил на улицу.
Маркиз (таков был титул этого офицера) уразумел, что я имею в виду, и, как человек благородный и храбрый, немедленно последовал за мной. Услышав на улице его покашливание, которым он старался обратить на себя мое внимание, я остановился, и он подошел ко мне. «Сударь, — сказал он, — у нас во Франции, к сожалению, существуют очень суровые законы, по которым попытка затеять дуэль влечет за собой крайне строгое наказание. Но будь что будет, а вы должны немедленно дать мне объяснение касательно вашего поступка».
Я несколько успокоился за это время, обдумал свое поведение и почувствовал, что был неправ. Поэтому я сказал ему с полной искренностью: «Сударь, вы человек благородный, я знаю вас очень хорошо и питаю к