пришел потому, что ничего исправить уже было нельзя. Предстояло решить — оставить все как есть или начать сначала. Оставить было нельзя — путь вел в тупик. Ошибка. Моя ошибка. И мне исправлять. И людей, но прежде — мир, в котором им жить. Человек таков не только потому, что таковы его гены, но и потому, что таков животный мир вокруг, и растения, и горы с морями, и планета, и космос — все связано, и ошибся я в самом начале. Космологи придумали антропоморфный принцип. Он совершенно верен: Вселенная такова именно потому, что в ней есть человек. В другой Вселенной и человек был бы другим. Чтобы начать сначала, чтобы повторить День шестой, нужно вернуть День первый. И не иначе…

Лина плакала.

Никто не мог видеть нас, только я — ее, и она — меня, волосы ее разметались, и щека была поцарапана, а платье испачкано чем-то белым, глаза у Лины были как страшные убивающие зеркала, я видел в них себя — не настоящего, а такого, каким никогда не был, и Лина знала, что я не такой, я не жесток, и не я забрал из жизни маму и Иру — не я, а грехи их прошлые и будущие, — но все равно в глазах Лины отражалось существо, которое не должно было жить.

Я хотел сказать ей, что, понимая теперь все, она не хочет принять того, что поняла, в душу свою. И я не успел сказать это, потому что Станислав Корецкий, чье тело было моим тридцать два года, принял участь по грехам своим.

Было больно. Я знал — так болит душа. И было тоскливо, потому что я опять остался один.

Я ушел из Станислава Корецкого, из тела его, из мыслей его, из его ощущений. Я стал, наконец, собой. Я осмотрел Землю, и то, что увидел, было ужасно. Что-то я должен был исправить, ведь завершался только День восьмой, предстояли еще пять Дней, Земля должна была еще послужить — не людям, но животным, растениям.

Сначала я остановил продвижение американских войск по странам Ближнего востока. Ни к чему была война. Нефть уже не понадобится. Я вывел из строя моторы всех самолетов, танков, самоходных установок, военных автомобилей — всего, что способно было передвигаться, нести разрушения и смерть. Армии остановились, и я понял, что они не сдвинутся, даже если я оживлю умершую технику. Люди испугались, к чудесам они не привыкли даже в День восьмой. Как ни кощунственно это звучит, исчезновения людей — по грехам их — за чудеса уже не считались.

Я остановил в воздухе несколько ракет, стартовавших с позиций в Европейской части России. Ракеты летели на запад, и я не стал уточнять направления. Я проследил по цепочке, кто отдал приказ, и конечно, никого не обнаружил — главнокомандующий ракетными войсками свел уже счеты с жизнью.

В Латинской Америке горела саванна, полыхала смородиновым цветом с черными проплешинами дыма, и люди не успевали спастись. Я направил ураган с побережья Тихого океана, полосы сизых туч вытянулись небрежно закрученными лентами и обрушили ливень, какого не было здесь с древних времен, да и сейчас, в принципе, быть не могло в это сухое межсезонье.

Я понимал, что, спасая саванну, нарушаю хрупкое равновесие и что в ближайшие часы мне еще не раз придется менять направления ветров, но погасить огонь без воды — нет, такого чуда я еще совершить не мог.

Соединенные Штаты больше не существовали, не было власти, не было сената, не было конгресса, не стало — по грехам его — президента, а вице-президент заперся в угловом кабинете на втором этаже Белого дома, отключил телефоны и дисплеи и с тоской смотрел в окно на зеленую лужайку, моля Бога, чтобы это поскорее кончилось. Что именно — он не знал, но думал сейчас не о стране, не о семье даже, а только о том, что жить страшно.

Я видел города на севере — на Аляске, в Гренландии, — где ровно ничего уже не происходило, люди исчезали — по грехам их — но на это никто не обращал внимания! Жена позвала мужа-бакалейщика к обеду, он не поднялся из лавки, она спустилась и не нашла его на месте. Постояв немного и выглянув на улицу, женщина вернулась к столу и принялась доедать суп с лапшой, думая о том, что, когда настанет ее черед, она не успеет помолиться, а это дурно. Хороший он был человек, — думала она, — почему он ушел первым? Он был праведником, а она грешила. Почему же Бог призвал сначала его? Значит, — это стало для нее открытием — в жизни Питера было нечто такое, о чем она не знала?

Я не сказал ей ничего, к чему ей знать, что Питер убил человека? Преступника в свое время не нашли, и он принял сейчас конец по грехам своим. Аминь.

Я обозревал мир, несущийся к Истоку, и думал, что финал человечества мог быть более разумным. Все катилось к Хаосу, но с каким жутким стоном!

Я смотрел на Землю и в Москве, на Тверском бульваре увидел женщину в синем платье. Женщина стояла посреди аллеи, смотрела вверх и думала — обо мне. Не о Боге, не о вечности, а именно обо мне.

Лина.

Она не могла меня видеть, но все же мне казалось, что наши взгляды встретились, хотя у меня не могло быть и взгляда. Лина вздрогнула, будто ток высокого напряжения прошел быстрой конвульсией по ее телу.

Как мог я уйти, оставив ее одну хотя бы на миг? Я — человек любил ее

— женщину. Я — тот, кем стал сейчас, смогу ли любить?

Я заглянул в будущее и увидел немногое, расчет вариантов при растущей неразберихе был сложен, но и в День девятый, и в последний миг, когда он наступит, я видел себя с этой женщиной, в душе которой не осталось ничего, кроме тоски по ушедшему.

— Лина, — позвал я.

— Господи, — сказала она, вовсе не обращаясь ко мне этим именем, это была лишь фигура речи, привычная и нелепая. — Господи, что ты наделал, Стас?

Она протянула руки в пустоту, и мне увиделось прежнее — ее теплые ладони касаются моего рта, и вместо того, чтобы сказать что-то, я начинаю целовать их — ямочки между пальцами, — и мы оба знаем, что произойдет сейчас, и радуемся, и ждем, и отталкиваем друг друга, чтобы через мгновение придти друг к другу опять, и — все, этого уже не будет никогда.

Жаль?

Но ведь мы не стали калеками. Наоборот, сейчас мы можем почти все. Лина коснулась рукой моей щеки — такое у меня возникло ощущение. Она поняла.

— Ты готова? — спросил я, и Лина кивнула. Скорее, — молила она, — скорее.

— Иди! — сказал я.

Лина прижала ладони к вискам и исчезла, хотя еще не настало время по грехам ее. Но пришло иное время: быть нам вместе.

Что значит — быть вместе существам невидимым, неощутимым, неуловимым никакими приборами, физически существующими везде, и значит — друг в друге тоже? Как описать нежность, ласкающую нежность? Можно ли описать, как память касается памяти, самых интимных ее граней, и две памяти сливаются, будто две плоские картины соединяются и возникает одна — трехмерная, глубокая до синевы падающего рассветного неба?

Мы играли друг с другом, глядели друг в друга, я видел, знал и понимал все, что происходит на Земле, но оставил этот Мир на время, предоставил его самому себе.

Люди уже добивали себя — и добили, пока мы с Линой были вдвоем.

К вечеру Дня восьмого в живых оставались праведники и дети — не все, немногие. Города были пусты, и над ними стлался смрадный дым. И я не должен был жалеть, потому что результатом жалости станет лишь новая жестокость — если знаешь неизбежность дела, нужно его делать.

Лина, ты понимаешь меня теперь?

Пожалеть детей? Но им будет еще труднее. Взрослые уйдут, дети-Маугли конца мира вырастут животными, и не более того. Оставить кого-то из взрослых? Можно, Лина, но когда дети вырастут, твоя нынешняя жалость к невинным младенцам станет жалостью к молодым людям, способным уже и убить. Да — строить, сеять, думать, но и убить тоже. Ты и тогда будешь жалеть, зная, что еще сто или двести лет (для нас с тобой, Лина, это миг), и кто-то начнет собирать армию, чтобы захватить урановые рудники, а кто-то убьет соседа, переспавшего с его женой? Еще кто-то останется честным и праведным, но таких будет мало, и их начнут попросту гнать или даже… Посмотри, Лина, ты еще не можешь видеть на много лет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату