не хватило ни сил, ни чувства равновесия дотянуться через край высокой кровати до подушки, подобрать ее с пола.
Рыдания разбудили нас. Сколько помню, никогда не доводилось мне слышать звук, похожий на тот. Вот уж чтоб Либби заплакал — такого никто не ожидал. Слишком много лет он тут провел, был ветераном, так что разочарование и отчаяние выпорхнули из него давным-давно. Да и не только в том дело. Жизнь его сильно потрепала, так крепко, что плача у Либби просто не осталось. Сам он родился в Гарлеме. Белые родители в Гарлеме — верный признак крайней бедности. Либби рос, меняя один убогий квартал Нью-Йорка на другой. Еще мальчишкой он выучился бить в самые болезненные места, когда незнакомец пытался соблазнить или попросту тащил в кусты. О сексе он узнал в тринадцать лет, не из книжек или разговоров, а прямо так — под лестницей в подъезде жилого дома с женщиной тридцати пяти лет. Позже он попал на корабль, вкалывал палубным матросом, мотался по самым отчаянным рейсам и горбом нажитые деньги, по всей видимости, просаживал на какую-нибудь дамочку, либо терял в драке. Либби слишком много повидал и перечувствовал, чтобы плакать.
Но в ту ночь именно Либби изливал свою душу в плаче, лежа на койке.
Помнится, я тоже всплакнул — стало жалко Либби.
А вот Гэйб оказался первым, кто положил ему руку на плечо. В полутьме палаты мы разглядели, как он присел на край кровати Либби, как полуобнял старика. Потом поднял руку и прошелся по волосам Либби.
— Что с тобой, Либ?
Либби же лишь плакал да плакал. Во тьме, под мечущимися, словно птицы, тенями мы думали, что если он не остановится, то надорвет себе горло до крови.
Гейб просто сидел и пропускал меж пальцев седые волосы, массировал старику плечи и что-то приговаривал, утешая его.
— Гейб, о Боже, Гэйб, — всхлипывал время от времени Либби, судорожно хватая ртом воздух.
— Что с тобой, Либ? Скажи мне.
— Я умираю, Гэйб. Я! Со мной этого никогда не должно было случиться!
Я вздрогнул всем телом. Либби уйдет — надолго ли я отстану от него? Да и хочется ли мне отставать? Мы ведь неразлучны. Казалось, уйди он, и мне тоже следует умереть — пусть пихают нас в печь крематория рядышком, бок о бок. Господи, не бери к себе Либби одного! Прошу, прошу Тебя — не бери!
— Ты здоров, как крыса, и проживешь до ста пятидесяти лет.
— Нет, не доживу… — Либби задохнулся, пытаясь унять слезы, но они все катились из глаз.
— Что-то болит?
— Нет. Пока нет.
— С чего ж ты тогда вздумал, что умираешь, Либ?
— Не могу помочиться. Черт побери, Гэйб, я не могу даже…
И тогда мы разглядели, как Гэйб поднял тощее, морщинистое тельце, которое мы звали Либби, Бертраном Либберхадом, и прижал его к своей молодой груди. Какое-то время он молчал в темноте, потом спросил: — И давно?
— Два дня. Боже, я лопну! Старался вовсе не пить, только…
Гэйб вжимал Либби в себя, будто засохший старец мог перенять силу от цветения его молодости. Потом он стал покачивать его, словно мать дитя. А Либби плакал — тихо-тихо.
— У тебя была когда-нибудь девушка, Либ? Не просто так, на раз, а особенная, одна-единственная на свете? — спросил вдруг Гэйб.
Мы увидели, как от молодой груди приподнялась старческая голова — на дюйм, не больше.
— Что?
— Девушка. Особенная девушка. Такая, чтоб когда идет или говорит, то словно запах клубники чувствуешь?
— А как же, — в голосе Либби теперь слышалось не так уж много слез. — Конечно, была у меня такая девушка. В Бостоне. Итальянка. Черные волосы и глаза, как шлифованный уголь. Хотела за меня выйти, было дело.
— Любила?
— Ага! И дурак же я был. Любил ее, да слишком глуп был, чтобы это понять.
— У меня тоже девушка была. Бернадетт. Звучит странновато, но это точно ее имя было. А глаза, знаешь, зеленые.
— Красивая, Гэйб?
— Еще бы! Будто первый день весны, когда знаешь, что стаял снег и малиновка, может, скоро совьет гнездо над твоим окном. Вот какая красавица!
— Гэйб, я тебя понимаю.
— Либ, а ты напивался когда-нибудь так, чтоб к чертям собачьим, чтоб в стельку, а?
— Ну-у! — В голосе Либби снова проступили слезы: — Еще как и еще сколько! Как-то в Нью-Йорке три дня гудели. В облаках, как воздушный змей, летал, уже и понять не мог, где я и что я.
— И со мной такое было, — сказал Гэйб. — Тоже в Нью-Йорке. Можно было брать меня и сажать прямо посреди обезумевшего стада, и вряд ли я оказался бы сообразительней скотины.
Мне показалось, что у Либби вырвался смешок. Забавный такой легонький смешочек, что обещал унять слезы, но еще не возвещал покоя.
— Либ, ты ж еще и моряк и, наверное, повидал мир?
— Токио, Лондон, в Австралии две недели… Я побывал в пятидесяти шести странах.
— Я видел куда меньше.
И тогда из-под мягких крыльев палатной тьмы выпорхнуло, будто мокрота запузырилась в старом горле:
— Зато я, Гэйб, сейчас даже помочиться не могу…
— Ты любил и тебя любили, Либ. Немного сыщется людей, кто скажет о себе такое. Ты чуть ли не во всех уголках мира побывал и многое повидал. И напивался ты до радостной одури. Не забывай про все это.
Тогда-то я и уразумел, что Гэйб вовсе не пытался отвратить старика от мыслей о смерти. Вместо этого он старался убедить его, что и в смерти есть достоинство, что надобно встретить последний час, высоко держа свою облысевшую голову, зная, что жизнь не была ни пустым бочонком, ни высохшим руслом реки.
Либби кое-что из этого тоже понял.
Он сказал:
— Гэйб, но я ведь не хочу умирать.
— А кто когда-нибудь хотел, Либ? Я не хочу, и Сэм тоже.
— От этого ведь больно!
— Ты же говорил, что у тебя не болит?
— Я соврал, Гэйб.
— Ты здорово старался помочиться?
— Последний раз, кажется, даже кровь немного выступила. О, Гэйб, кровь! Я старик, я годами здесь гнил заживо и в глаза не видел ни неба, ни девушек, ни единой газеты, а теперь с конца у меня кровь сочится, а пузо мое вот-вот от напора разнесет в клочья!
Гэйб вытащил из койки «утку», поставил ее на пол.
— Попробуй еще разок, Либ.
— Не хочу. Опять может кровь пойти.
— Ну, для меня, Либ. Сделай это. Может, получится.
Гэйб помог старику сесть и дал ему «утку».
— Попробуй, Либ.
— О, Матерь Божья, Гэйб, больно!
— Попробуй. Не спеши. Спокойно.
Темень нависла ужасающая.
— Гэйб, я… не могу я! — Либби плакал и задыхался. Мы слышали, как «утка» упала на пол. А Гэйб уже