ведь он, Павел Буров, мог бы обнять свою милую через три денька, мог бы поехать домой — и отказался. Не погорячился ли, проще — не сглупил ли?
Позавчера вызвал в канцелярию лейтенант Михайлов и, улыбаясь, сказал: «Танцуй, Буров». Хотелось ответно улыбнуться — и только пошевелил губами, поморгал, вздохнул. Не получается с улыбочками! «Смотря за что, товарищ лейтенант». — «Есть за что! Распоряжение отряда: поедешь в отпуск. Заслужил!» Буров вспомнил: недавно заставу проверял начальник войск Украинского округа генерал Хоменко. Буров и его бойцы отстрелялись из всех видов легкого оружия на «отлично», начальник отряда и комендант рассказали о задержаниях, и генерал поощрил краткосрочным отпуском. «Когда же ехать, товарищ лейтенант?» — «Да хоть сегодня!» — «Спасибо, товарищ лейтенант. Очень желательно повидать Малоярославец, моя ж родина… Да вот обстановка… Вы же знаете…» «Знаю», — сказал Михайлов. «Я слыхал, вы из-за того и свой очередной отпуск придержали». — «Придержал». — Ну, и я попридержу отпуск-то. Может, пригожусь на заставе в случае чего». Михайлов сперва разубеждал — к чему временить, езжай, но затем разоткровенничался, кое о чем поведал, пожал руку: «Если что заварится, пригодишься!» А если ничего не заварится? Не заварится — тогда и отбуду в отпуск. Валька-Валечка не уйдет от меня. Утешайся! От этих утешений легче ли? Но слово лейтенанту сказано, не вернешь, и рукопожатием обменялись.
Буров достал из кармана гимнастерки расческу, зеркальце. Проку-то от разглядываний — красоты не прибавится: лоб в морщинах — это в двадцать-то два года, думы измучили, философ, глаза какие-то не такие, брови лохматые, лешачьи, нос перебит, расплющен, губы тонкие, поджатые. Да, мрачный тип, чем Валю покорил? Но покорил, точно. Или не совсем точно? Или совсем неточно? Буров причесал жесткие, волнистые волосы на косой пробор, подул на расческу, убрал зеркальце — Валин подарок, между прочим. На память. Ежели разобьет, то и любви конец, так Валя говорила. Зачем же разбивать? Побережем.
На боевой расчет строились не спеша, еще не остывшие от банных радостей, со вновь подшитыми подворотничками, пуговицы надраили зубным порошком, сапоги наваксили — блеск, солнце на носочках подрывает. Оно и впрямь играло — на штыках и лакированных козырьках, на лужице у конюшни и окнах казармы, на цинковой крыше командирского флигелька. Солнце предзакатное, но сильное: лето набирает разбег.
Старшина прошелся вдоль строя, покосился на крыльцо, с которого спускался начальник, и скрипнул хромовыми сапожками:
— Застава, р-равняйсь! Смирна-а! Товарищ лейтенант! Застава на боевой расчет построена! Докладывает старшина Дударев!
Лейтенант козырнул, поздоровался с пограничниками и начал сообщать обстановку на участке. Ничегошеньки нового, то же было и вчера, и позавчера, и несколько дней назад. Он толковал о вещах довольно тревожных, но Буров смотрел на его спокойное, загорелое, в рябинках, лицо, на тщательно подбритые виски, на отражавшие солнечные лучи эмалированные кубики в петлицах и значок ГТО над кармашком и почему-то думал: «Лейтенант преувеличивает, заостряет, так оно и положено: граница. А насчет отпуска я определенно спорол горячку, нужно было ехать, уже качался бы в поезде где-нибудь возле Ковеля».
— Необходимо быть готовыми к любым неожиданностям. Нарядам придаются ручные пулеметы, каждому идущему на охрану границы брать дополнительно по две гранаты, на каждый наряд — по ящику патронов, — сказал лейтенант и поглядел вбок.
И Буров поглядел туда же: на приступке командирского флигеля — жена Михайлова, Надя, в пестром ситцевом сарафане, чернокосая, цыганистая, сионистом. И жена политрука — Марина, рыжая, белотелая, беременная, с достоинством носящая огромный живот. Женщины были с тазами и свертками. Отправляются в баню, обычно с ними и Михайловская дочка Верка ходит, забавная девчушка. Но ее с первого июня отправили в Карпаты, в окружной лагерь для детей начсостава. А начальник заставы и политрук банятся позже всех, так сказать на закуску, оба любители попариться всласть вроде Карпухина.
Женщины пошли по дорожке к бане — молодые, веселые, в шлепанцах, и чем-то уютным, домашним повеяло от них. Еще бы — хозяйки дома, жены, матери, ну, правда, Марина еще не мать, но вот-вот станет ею. До чего важно и горделиво несет она свое бремя! За женщинами увязался вислоухий щенок-дворняга с бантиком на шее, они смеялись, отгоняли его. Щенок делал вид, будто уходит, и тут же возвращался, с тонким, поросячьим визгом хватал женщин за пятки.
Эта домашность, умиротворенность не покидали Бурова и в столовой, за ужином; стучали ходики на стене: тик-так, тик-так; стучали алюминиевые ложки о края мисок; под столом мяукала Мурка, клянча мясца; пахло свежеиспеченным хлебом, гречневой кашей, подгорелым салом — привычные, успокаивающие звуки и запахи. И запах махорочного дымка от цигарок после ужина — тоже знакомый, привычный.
Буров распечатал пачку «Беломора». Покурив, завернул в ленинскую комнату. Он заглядывал сюда по вечерам, когда было малолюдно: погодка влечет пограничников во двор. Иногда составлял конспект к завтрашним занятиям, чаще — глазел на свой портрет: отличился, три задержания, и заставский художник Лазебников изобразил. Красуется в ряду других портретов под общей надписью: «Передовики заставы». Лазебников изобразил удачно: глаза васильковые, задумчивые и чуточку грустные — не угрюмые, лоб без морщин, нос — почти незаметно, что перебит, губы — красные, яркие, вообще неплохо выглядит Павел Буров, возможно, он и в жизни такой?
В ленинской комнате, расставив локти, восседал Карпухин. Да-а, лучше б с десяток человек, чем один этот говорун. Карпухин тотчас оторвался от листа бумаги и прогудел:
— Будете готовиться к занятиям?
— Кое-что. По мелочи.
Краснея оттого, что врет, Буров вытащил записную книжку и принялся вечным пером списывать цитаты, красочно нарисованные на больших кусках картона тем же художником Лазебниковым: «Вперед — мое любое правило (А. Суворов)», «Никакая дружба невозможна без взаимного уважения (А. Макаренко)», «Трудно — не значит непреодолимо (М. И. Калинин)», «Без веры в свои способности, в свои силы… нельзя браться ни за одно дело (Н. К. Крупская)» и так далее. Общий заголовок: «Изречения, которые тебе пригодятся, пограничник!» — идея политрука, оформление Лазебникова: расписал всеми цветами радуги.
— И я использую цитатки, — сказал Карпухин. — Для письма девахе. То шпарю своими словами, то выдерну цитатку из образца.
— Что за образцы? — спросил Буров, сердясь, что переписывает ненужные ему сейчас изречения.
— Образцы любовных писем. Валерка Лазебников ездил на шестую заставу, пособлял в оформлении и привез. В стишках! К примеру: «Сажусь за стол дубовый, пишу письмо своей любови. Письмо мое к тебе несется — писать я больше не могу». Чувствительно?
— Бессмыслица! В огороде бузина, в Киеве дядька, — сказал Буров, с недоверием вглядываясь в Карпухина: всегда острит с серьезным выражением, покупает наивных.
— Почему бессмыслица, товарищ сержант? Что ж вы хотите от стишка? Или еще: «Здравствуй, звездочка на небе, здравствуй, месяц золотой, здравствуй (ну, тут пропуск, можно вставить любое имечко)… дорогая, здравствуй правою рукой!» Не нравится? А на девах влияет! А вот украинский вариант: «Стоит тополя середь поля, ей ветер колышеть, згадай (опять пропуск, вставляй имечко)… згадай, роза, хто цэ тоби пишеть».
— Чепуха, — сказал Буров и подумал: «Вообще-то надобно черкануть Вале. Плановал — уеду в отпуск, лично заявлюсь. Ну да завтра черкану пару строчек. Пусть узнает об отпуске и ждет. Рано или поздно — поеду».
Снова покурив в беседке, Буров раздумал идти спать. Стоит ли заваливаться. Каких-нибудь пару часиков — и в наряд, разоспишься — и тебя подымут. Не лучше ли поды шать воздухом? Сперва наглотался папиросного дыма, теперь будет вдыхать речную прохладу. Логика курильщика.
Солнце опустилось за лес на западном берегу, оттуда веером рассыпались по небу сиреневые полосы, сиреневыми стали и туман над речной долиной, и пыль, взбитая таратайкой, и озерки, оставшиеся после разливов Буга в апреле, когда таяли снега в Карпатах, и в начале июня, когда в горах выпадали обильные