опустилась на колени перед портретом и отвесила ему земной поклон:

— Фрейлейн, милая, дорогая, простите меня!..

Тут слезы брызнули из глаз Воронской и глухое судорожное рыдание огласило маленькую комнатку.

Вдруг легкое, как сон, прикосновение вернуло Лиду к действительности. Перед ней стоял прелестный белокурый мальчик лет восьми, с длинными локонами, вьющимися по плечам. Голубые, чистые, но серьезные, пытливые, как увзрослого, глаза, ангельское личико, бедный, но чистенький и тщательно заплатанный костюмчик, ветхие, порыжевшие от времени сапожки — все это невольно располагало в пользу мальчика.

Появление его было столь непонятно и неожиданно для Лиды, что в первую минуту она не могла произнести ни слова.

А мальчик стоял, спокойный и серьезный, как настоящий маленький философ. Видя, что большая девочка смотрит на него как на чудо, удивленно моргая, мальчик придвинулся к ней поближе и смело взглянул на неожиданную гостью.

— Я Карлуша, — проговорил он тоном взрослого. — Я маленький Карлуша, — повторил он, — и пришел вместе с мамой за вещами тети Минхен. Мама пошла к тете, которую называют госпожой начальницей, а меня проводили сюда… Мама что-то долго разговаривает с чужой тетей… Я устал ее ждать и прилег на кровать тети Минхен… и заснул, а ты пришла, стала плакать и разбудила меня. Зачем ты плачешь, такая большая девочка? Нехорошо плакать. Слезами ведь все равно горю не поможешь… Разве кто-нибудь обидел тебя?.. Но если и обидел, то все равно плакать не стоит…

— А ты никогда не плачешь, Карлуша? — утерев наскоро слезы и положив руку на головку маленького философа с голубыми глазами, спросила Лида.

— О, нет! И я плачу, но только очень редко. Вот когда тетя Минхен пришла к нам и заболела, тогда я горько плакал. Теперь ей лучше, тете Минхен… А было очень плохо. Ее обидели, тетю Минхен, обидели злые, нехорошие девочки. Тетю Минхен обидели, золотую мою тетечку, добренькую мою… Тетя Мина всю жизнь на нас работает, на маму и на Каролиночку, на Фрица больного, на Марихен и на меня. Мама ведь все больна и служить не может… А мой папа давно умер. Мы очень бедные… И живем только на тетечкины деньги. Что тетя Минхен заработает, то нам и отдает. А теперь она места лишилась из-за них, нехороших девочек… И заболела опасно… Бедная тетя Минхен, милая!.. Мама говорит, что теперь она поправится, может быть, скоро… А было плохо. Каролиночка даже ночью за доктором бегала… И все из-за злых девочек. Они выгнали тетечку. Мамочка тоже больная, и Фриц, и все мы теперь голодные сидим. Уже две недели не варили обеда, только кофе да хлеб… Но это все ничего… А вот что тете Минхен было плохо — это хуже всего… Уж скорее бы поправилась она… Как ты думаешь, девочка, скоро поправится тетя Минхен?

Лида схватила за плечи мальчика, придвинула его к себе и почти с мольбой прошептала:

— Она… фрейлейн Фюрст… выздоравливает?.. Ей лучше теперь?..

— Лучше… — отвечал своим серьезным голоском мальчик, — теперь ей стало лучше… Ах, только бы она поправилась!.. Она так добра, тетя Минхен, к нам… Мы ее так любим… И все ее любят — и квартирная хозяйка, и соседи… А злые девочки не любили ее… Они мучили ее… они изводили… а та… самая злая из них… хуже всех… О ней тетя все упоминала в бреду… Все просила злую девочку уйти от нее, не мучить…

— Уйти, не мучить!.. — повторила Лида и с упавшим сердцем спросила: — А как ее звали, ту… самую злую? Не помнишь ли, милый?

Мальчик потер свой лобик, потом взглянул в угол напряженно, силясь припомнить, и вдруг вскрикнул:

— Вспомнил… Вспомнил… Самую злую из девочек, про которую бредила в беспамятстве тетя, звали Воронская…

С тихим стоном Лида отпрянула от удивленного мальчика.

Она бросилась из комнаты, помчалась назад.

По-прежнему двери институтского храма были раскрыты настежь. По-прежнему сурово глядели с золоченого иконостаса лики святых, чинно с молитвословами в руках ждали юные исповедницы своей очереди.

Быстро отыскав Симу Эльскую среди них, Лида бросилась к ней, схватила ее руки и проговорила отрывисто:

— Ты была права в истории с Фюрст!.. Ты одна!.. О Господи, как я несчастна!

* * *

Прошла исповедь. Прошел, вея чем-то светлым и радостным, день причастия. Выносили плащаницу. Пели «разбойника» посреди церкви. Прошла Светлая Христова заутреня с ее колокольным звоном, с ликующими голосами выпускных на клиросе, выводивших «Христос Воскресе». Прошла пасхальная неделя. Прошли короткие, как сон, праздничные каникулы. Наступало тревожное время. Инспектор классов то и дело заходил к старшим, записывал на доске расписание экзаменов, наскоро составлял программы и подавал несложные советы, как вести себя в актовом зале, как «отвечать билеты», и уходил, подбадривая выпускных, приунывших от предстоявших им «ужасов».

Стаял последний лед на Неве, зацвели в большом институтском саду черемуха и сирень, застрекотали кузнечики в саду, зачирикали отъевшиеся после зимней голодовки воробьи, слетелись зяблики и трясогузки. Ожил старый сад, зазеленела, запестрела, заликовала в нем жизнь. Зашелестели тополя и березы.

Пришла весна — наступили экзамены, началась зубрежка. Зубрили усердно, много, неистово. Зубрили в классе, в зале, в дортуаре, в коридоре, на коридорном окне, единственном в своем роде, с широчайшим выступом подоконника. Зубрили на лестницах, в свободных селюльках, в «долине вздохов» и в саду.

Особенно зубрили в саду. Пользуясь солнечной погодой и апрельским теплом, девочки не выходили из сада. Они «разбивали шатры» под тенью развесистых дубов и берез, то есть попросту растягивали зеленый казенный платок между ветвями деревьев; два других платка спускали в виде пологов и, набившись в этот полутемный самодельный шатер, усердно слушали то, что рассказывала «учительница», то есть более знающая, более сильная воспитанница, набравшая себе целую группу учениц.

Такие «шатры» разбивались не только в саду, но и в классе, при помощи аспидных досок, географических карт и прочего инвентаря.

Зубрили с утра до завтрака, с завтрака до обеда, с обеда до поздней ночи. С рассветом засыпали, чтобы подняться с первыми лучами солнца. Девочки ходили усталые, с синевой под глазами, но с веселым взором. Решили свято исполнить данное слово начальнице — «отличиться на славу» и сдать экзамены на ура.

Утро, весеннее, душистое. В классе суета, шелест переворачиваемых страниц.

Первый экзамен — Закон Божий. Экзамен и страшный, и легкий в одно и то же время. Батюшка, отец Василий, добр, и потому не страшно. Но приедет архиерей, в черной рясе и белоснежном клобуке, будет спрашивать перевод славянского текста тропаря, кондаки — и это уже страшно. Девочки дрожат заранее. Додошка вытащила из своего тируара кусочек артоса, завернутый в шелковый лоскуток, молитву из Арзамасской обители, образок с Валаама, маленький кипарисовый крестик, тоже привезенный из какого-то монастыря, и, разложив на пюпитре эти сокровища, шепчет деловито:

— Валаам — за одну щеку, кипарисовое Распятие — за другую, а под язык — святой артос… Непременно артос под язык… Тогда все до капельки расскажу по билету без запинки…

— Mesdames, Аполлон Бельведерский «катит» по коридору. Что за притча? — объявила, вбегая в класс Мила Рант.

— Да он ошибся, душки. Вообразил, что его экзамен, — предположила Пантарова-первая, одна из обожательниц Зинзерина.

— Ах, нет, просто его ассистентом на «Закон» назначили, — сделала новое предположение ее сестра Малявка.

— Пантарова-вторая, не будь, душка, дурой: Аполлон Бельведерский — язычник, а где это видано, чтобы язычников на христианский Закон Божий пускали! — пискнула Додошка.

Малявка хотела было «срезать» свою давнишнюю противницу, но не успела. На пороге уже стоял

Вы читаете Большой Джон
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату